Мы подходим. Машина Жиля «альфа-ромео», красный цвет которой привлекает взоры, стоит у самых ступеней паперти, пожалуй, еще штраф придется уплатить. А сам Жиль спускается с одной ступеньки на другую, подтаскивая правую ногу, почти до носка прикрытую брюками и обутую в некое подобие тяжелого лыжного ботинка, заметно отличающегося от легкой туфли на левой ноге. Он останавливается на последней ступеньке и говорит нам:
— Знаете, колокольного звона не будет.
— Как так? — восклицает мадам Гимарш.
— Я предупреждала вас, — вмешивается моя мама. — Вы хотели ждать всех своих, и мы опоздали: пропустили свою очередь.
— Ладно, — говорит Тио, — мы от этого не помрем.
— Я бы все тут же устроила, если б это было в нашей приходской церкви, — продолжает мадам Гимарш. — Но здесь…
Она кидает в мою сторону многозначительный взгляд. Мы подымаемся по лестнице. Мариэтт сидит в конце нефа, заботливо держа на руках новообращаемого с удивленно вытаращенными глазками; она сочла нужным одеть его в традиционный дорогостоящий наряд: воздушная белая пелерина (символ невинности) и кружевной чепец. Мадам Гимарш кидает косой взгляд в боковой придел, где крестят. Там суетится кто-то из священнослужителей в белом стихаре.
— Это не кюре, — шепчет она.
— Нет, — говорит Жиль. — Это второй викарий.
Мадам Гимарш вздыхает. Второй викарий заканчивает уже крещение какого-то крикуна, окруженного малочисленной свитой, в которой что-то не видно отца. Мадам Гимарш размышляет. Вон те люди, кто бы они ни были, возможно, договорились относительно колокольного звона. А если будет колокол, то кто же узнает, для кого он звонит? Я уверен, что она глубоко сожалеет, что не согласилась на групповое крещение, которое проводится по воскресеньям. Но разве можно было предвидеть все заранее? У мадам Гимарш обо всем свои понятия, особенно обо всяких церемониях. И ничто так не чуждо ее взглядам, как это совместное крещение, словно на заре христианства. Такого рода крещение вновь начинают вводить молодые решительные аббаты. Но куда же это годится? Крещение — ведь это только семейное торжество, не правда ли? Ну, с тем незаконнорожденным покончено. Викарий направляется к нам в сопровождении двух мальчиков из хора, которые для начала раздают полдюжины карточек с напечатанными по-французски церковными формулами, курсивом идут в тексте вопросы священника, жирным шрифтом — ответы. Карточек на всех не хватило.
— Хотите программу? — тихо спрашивает меня кузен Луи. Викарий начинает с небольшой проповеди относительно смысла таинства крещения; он мало походит на того славного кюре, с которым я был знаком. Тот был человек любезный и снисходительно относился к неверующим прихожанам, если они все-таки соблюдали приличия. А у этого викария физиономия шуана, нос острый, черные глаза сразу отличают праведных от неверных; слишком хорошо одеты эти женщины, и пришли они не затем, чтобы вручить создателю его юное творение, а скорей, чтоб позаимствовать у церкви торжественности в добавление к регистрации в книге актов гражданского состояния, а эти мужчины слишком уж стараются выглядеть серьезными. Однако викарий продолжал свою речь: то замолкал, то сосредоточивался, замыкался в примерной строгости и, наконец, подозвав знаком крестного отца и крестную мать, воскликнул:
— Никола, чего просишь ты у церкви господней? Жиль еще искал ответ на листочке картона. Но мадам Мозе со знанием дела ответила:
— Веры.
— Что даст тебе вера?
Мадам Мозе уже начала, Жиль подоспел с полусекундной задержкой — и оба хором воскликнули:
— Вечную жизнь!
В общем, все это с грехом пополам, но двигалось. Я бы предпочел, господи, чтобы ты так не спешил с вечностью для слуги твоего Никола, мне хотелось бы, чтоб ты подольше помогал ему стать когда-нибудь достойным жизни вечной.
Викарий дует. Нет, не улыбайтесь. Он дует старательно, выпятив губы. Потом объясняет, как положено: он изгнал злого духа. Затем следует возложение руки: Никола уже вручен заботам Всевышнего. Потом очередь крупинок соли, символизирующих милость божью. Церемония изгнания бесов: изыди, сатана!
В этом лесу символов, старых как мир, испытываешь ярость оттого, что тебя принимают за какого-то мальчика с пальчик. Латынь все-таки имела свои преимущества: она маскировала примитивность всех этих заклятий.
— Будьте добры, дамы и господа, подойдите ближе! «Верую». «Отче наш». Голос викария становится более патетическим, он пытается увлечь за собой свою паству. Но ему вторит лишь слабый шепот, на девяносто процентов исходящий из женских уст. Все переходят в боковой придел, в котором производится крещение. Никола призывают отвергнуть сатану, голосом своей крестной матери он трижды утверждает, что отверг такового. Спрашивают, признает ли он догматы веры христианской, и Никола трижды клянется, что исповедует их.
Жиль стоит весь красный от смущения; он не представлял себе в полной мере этого испытания. Даже если все это не больше чем обряд, то все же пришлось надавать фальшивых клятв. И как только у него язык повернулся! Мальчик из хора поднимает крышку купели. Викарий уже сменил епитрахиль, раньше он был в фиолетовой, теперь в белой — это знак радости. Он дает последнее толкование: бог внял вере ребенка, высказанной его крестными родителями. Бог дал ему жизнь более истинную, более драгоценную, чем та, столь хрупкая, которую он получил от своих родителей. Это смешно, но у меня возникает сомнение, как это бывает в суде во время разбора дела. Можно ли завербовать Никола, не имея даже тени его согласия? И еще другое сомнение, не менее важное! — не имея и моего согласия на это. Разве бог вербует свою паству, как какой-нибудь политикан, который считает голосующими и мертвых и отсутствующих? Мадам Мозе снимает чепец с головки Никола, Жиль поднимает крестника, и младенец испуганно хнычет, когда его наклоняют над купелью. Брызжет вода:
— Никола, крещу тебя…
Щелчок фотоаппарата. Арлетт не побоялась залезть на стул, чтобы снять эту сцену в удачном ракурсе. Ну вот, будет еще одно фото в семейном альбоме. Прибавится еще один католик в статистических сводках. Хотел ли он стать таковым, по своей ли воле он завербован? Разве я интересовался его согласием, чтоб дать ему жизнь? Разве он будет расти не под моей эгидой? И ведь на выборах я буду голосовать за ту политическую партию, от действий которой будет зависеть и его и моя судьба, не так ли? Вот каково твое лицо, Свобода: это лицо плачущего ребенка. После миропомазания Мариэтт надела ему чепчик, а священник погасил свечу, слабый свет которой символизировал истину.
— Уф! Ну и комедия! — шепнул Жиль по пути в ризницу, где мы должны были оставить свои подписи и бакшиш.
— Да, — ответил Тио, — но аббат — он-то в это верит. Это мы лжецы.
Подобная философия не затронет душевного спокойствия наших бойких спутниц. Мадам Мозе, известная своей благотворительностью у себя в приходе, мадам Гимарш, не менее известная в своих краях, задержались тут, болтают, знакомят со своими родственниками. Да-да, эта маленькая Мартина была первой ученицей по катехизису. Наконец мы уходим, провожаемые торжественным колокольным звоном, который можно отнести и к нашим крестинам.
— Боже ты мой, до чего же я голоден! — вздыхает тесть.
И в наказание за то, что он всуе употребил имя господне, на нас, едва мы вышли на паперть, обрушился дождь с градом. Но небо быстро очищается, и похоже, что скоро нам будет даровано прощение. Через четверть часа шесть автомобилей тронутся в главном направлении, где предстоит гвоздь программы: нас ожидает в «Роще» — прославленной харчевне на берегу Луары в Эринье — обильная трапеза, среди блюд будет и щука в белом соусе, которая, может быть, сойдет за символическое кушанье: ведь рыба была некогда символом христианства.
Мариэтт никак не может преодолеть свою слабость: она безрассудно позволяет помыкать собой как угодно; едва раздается крик, она, забыв все правила, тут же берет малыша на руки, баюкает его, нежит.