Как они ласкают это вкусное тельце. Четыре или пять раз в день я присутствую при соответствующих сценах или же догадываюсь по запахам о том, что происходит. Мариэтт одна, или со своей матерью, или с подружками — в их присутствии ребенка переодевают, до чего же легко они приобщаются к этому интимному делу. Тут никто не может сравняться с Габриэль. Она знает, как нужно «обрабатывать» малыша, ее мнение считается самым авторитетным по части детской косметики. Знания Арлетт тоже оценены по достоинству. Она училась на специальных курсах, ей нравится быть нянькой. Но от Симоны никакого толку не добьешься, тем более что ее железы еще пассивны и она к тому же бунтует против женского бесправия. Симона морщит нос:
— Ах, какой отвратительный!
«Отвратительный» лежит на мокрой пеленке нагишом и яростно сучит ножонками. Головка вертится, ручки хлопают, сам пыхтит, на животике плотные складочки сбегаются до самого крантика с большими, еще пустыми мошонками, и весь он вымазан золотисто-желтым. Если Габриэль здесь, то она выскажется с равнодушием, свойственным знатокам:
— Требовался лактеоль, вот и все. Видишь, сегодня гораздо лучше.
— Да, раздражение здесь почти прошло, — отвечает Мариэтт.
Наступает самая деликатная минута священнодействия. Lava me et super nivem dealbabor.[12] То, в чем малыш запачкался, уже в основном снято марлей и быстро скручено в шарик. Теперь действует мягкая губка, настойчиво смывая шафрановые подтеки на полненьких, как у курицы, и донельзя подвижных ляжках.
— Ты хоть минуту полежишь спокойно, а?
Переворачивают. Подымают. Губка переходит на другую сторону, в розовую канавку, где алеет что-то вроде пулевой дырки, окруженной мелкими складочками. Еще раз промывают. Снова придирчиво оглядывают. Все чисто. И начинается самое приятное, переход к мелочам туалета. Мариэтт, не прекращая болтовни, трясет банкой с мелкими дырочками, высыпая из нее то, что требуется, и туда, где это требуется. Затем на младенца наслаивают всякую одежонку, распашонку, подгузник, пеленку, непромокаемые штанишки. Теперь заглянем в носик. Заглянем в ушки. Ребенок не успел сморщиться, а уж туго скрученная ватка забралась внутрь. Наденем шерстяной жилетик и, наконец, слюнявчик с золотой застежкой. Все любуются сокровищем. Восторг трудно сдержать.
— Лягушонок мой! — шепчет Мариэтт, схватывая чадушко за ножки.
— Ну что ты! Поосторожней с позвоночником! — восклицает Габриэль.
Тогда Мариэтт берет своего сына под мышки и, радостно смеясь, поворачивает его то вправо, то влево, подбрасывает вверх. Никола взлетает в воздух — ессе salvator mundi,[13] — и с этой наблюдательной вышки маленький оторопелый божок, на которого устремлены глаза, полные обожания, улыбается всей вселенной.
— У него закружится головка, — стонет Арлетт.
И Никола к нам нисходит, головка его болтается на шее, такой слабенькой, что кажется, в ней совсем нет позвонков. Думаю, что я не решился бы так им манипулировать. Пожалуй бы, не рискнул, к тому же Мариэтт вряд ли бы допустила. Мальчуган — это ее царство. Стоит мне притронуться к нему, и на лице ее появляется любезная гримаса, как у полицейской собаки, щенка которой вы хотите приласкать. Только в том случае, если у нее есть срочное дело, она даст мне подержать Никола.
— На-ка возьми на минутку.
И как будто на затылке у Мариэтт тоже есть глаза — она все видит. Что же касается глазенок Никола, то они испуганно бегают. Успокойся, парень! Я же не Уголино. Но все дело портит мой напряженный вид, неловкие руки, угрюмый голос и боязнь быть смешным — я ему не нравлюсь.
От улицы Тампль до Сен-Ло расстояние небольшое, и мы идем пешком. Нас человек двадцать. После свадьбы это первый большой сбор семейства. На этот раз алмазы отделены от пустой породы: присутствуют только близкие, единственное исключение — Жиль. Мартовский дождь с градом только что вымыл тротуар. Дамы захватили с собой зонты, чтобы в случае необходимости предохранить свои меха. Мадам Мозе, в манто из леопарда, кокетливо отказалась ехать в машине Жиля вместе с Мариэтт и малышом. Тио шепнул мне:
— Такой великолепный зверь, а кончил свою жизнь на спине этой старухи! Разве не справедливей было б, если б она угодила к нему в пасть!
Сама процедура крещения, эта уступка традициям, раздражает дядю Тио и меня тоже. Но Гимарши, обожающие любые торжества, сейчас полностью в своей стихии, жизнерадостно здороваются по пути со знакомыми. Мама и тетка одеты в обычные черные пальто, зато Рен — она здесь без своего супруга (провинцию он не выносит) — сделала нам честь, явившись в манто из норки, щедро надушенном. Мадам Гимарш — в роскошной шубке из опоссума, Арлетт — в золотистой цигейке, Симона — в манто из белька, а рядом с ней идет Анник Гимарш, четырнадцатилетняя двоюродная сестричка из Бретани, где говорят с лангедокским акцентом. Габриэль и ее дочки — в трикотажных платьях. Уже заметно, что число деток вскоре увеличится, втроем они не останутся.
— Ваш сын не мужчина, а сущий пулемет, — говорит дядя Тио папаше Гимарш.
Эрик хохочет радостно и дурашливо: он весьма горд своей мужской силой, хотя сожалеет о чрезвычайной плодовитости своей супруги, роковой для его мизерных доходов. Тесть рассказывает о десятифунтовом усаче, со славой извлеченном удочкой из реки Мэн. Мосье Гимарш важно шагает с кузеном Луи, единственным представителем мужской половины племени Мозе. (Они столь же многочисленны, как и Гимарши, но их тяга к пожиранию «семейного древа», из-за которой они прозваны «термитами», вызвала между родственниками ссору, одну из тех провинциальных ссор, которые так же обязательны, как государственные установления.) Упомянем Кляма, который бежит вслед за нами, принюхиваясь к дверным порогам, да еще отца Анник, Ива Гимарша, почтового чиновника из города Безье; возвращаясь из поездки в Кемпер на свою родину, он решил остановиться в Анже.
— А вы видели подарок Жиля, полковник? — спрашивает мосье Гимарш. — Знаете ли, настоящее массивное серебро.
— Да, — отвечает Тио, — просто безумие! Этот добряк Жиль мог бы и о себе подумать. Жениться он не хочет.
— С этакой ногой… — говорит мосье Гимарш своим замогильным басом.
Мы проходим еще десять метров, и толстяк добавляет:
— Не будь у него такого недостатка…
— А зачем вы пригласили Жиля в крестные? — спрашивает Тио. — Он — крестный отец, а старуха Мозе — крестная мать. Любопытная пара кумовьев!
— Так решили женщины, — осторожно ответил мосье Гимарш.
Решили? Нет. Рассчитали. Все взвесили на своих лавочных весах. Я даже говорил с Мариэтт по этому поводу. Крестный отец и крестная мать, по мнению обитателей улицы Лис, должны быть состоятельными. Холостые или женатые — безразлично, но бездетные. Если они уже пожилые, стало быть, у них нажито состояние, сделают хорошие подарки, вскоре умрут. Если они молоды, то продержатся дольше. Но как правило, у молодых средства ограниченны, к тому же им может прийти в голову досадная мысль самим обзавестись детьми. Жорж д'Эйян мог бы подойти как крестный отец — Габриэль уже об этом подумывала, — но он всегда отказывается, так как «не привык относиться к взятой на себя ответственности легкомысленно». Рен тоже была бы подходящей крестной матерью, детей у нее нет, а доходы большие. Но тут возникло сомнение: ее откровенное стремление к стерильности пугает сестер, заставляет их думать, что Рен столь же легко отделается и от своего крестника. Арлетт и Симона еще слишком молоды, своих доходов не имеют, находятся в брачном возрасте. Может быть, Тио? Дамочки и о нем подумали. Но дядя Тио — мой крестный, и уж, во всяком случае, у него другого наследника, кроме меня, не будет. Да ему и завещать-то нечего: состояния за ним не числится. Другое дело мадам Мозе, крестная мать Мариэтт. Мадам Мозе может оставить свои деньги «термитам», к которым у нее какое-то двойственное отношение. Но вот если она, будучи крестной Мариэтт, станет еще крестной Никола, тогда и малышу кое-что от нее перепадет. Габриэль немного поворчала, заметив, что Мариэтт хочет урвать себе лучший кусок; ей ответили, что она могла бы упросить тетушку Мозе стать разок крестной и ее будущего дитяти. Вот почему мадам Мозе оказалась кумой хромоногого состоятельного холостяка Жиля, к тому же еще близкого друга мужа Мариэтт, что, в общем, и предрешило выбор его в крестные отцы.