Его голос сочился завистью.
– Да ладно вам, поручик, скажете тоже, чертовщина. – Граф Ухтомский презрительно повел усами. – Это все Бадмаев, если б не его таланты, Гришку давно бы уже жрали могильные черви.
Кто мог знать, что не пройдет и месяца, как Распутин будет отравлен, изнасилован, расстрелян и лишен мужского достоинства, а смерть свою найдет под невским льдом. Fu… e non e![1]
– Давайте-ка сменим тему, господа. – Вспомнив про мокрые портянки, Граевский стал разуваться, а в это время открылась дверь и осторожно, боком, зашел незнакомый прапорщик.
– Доброй ночи, господа, могу я видеть командира третьей роты? Всем вдруг показалось, что в землянке совсем не стало места. Вошедший был саженного роста, носил сшитую на заказ шинель и весил никак не меньше восьми пудов. Погоны, украшенные на просветах одинокими звездочками, терялись на его необъятных плечах.
– Я командир первой роты, – негромко отозвался Граевский.
Наступив на задник, он пытался стащить сапог, однако тот не поддавался, сидел на ноге как влитой.
– Господин штабс-капитан, – великан взял под козырек и, сутулясь, чтобы не цеплять бревенчатый накат, сделал шаг вперед, – имею честь явиться в ваше распоряжение…
Внезапно он замолчал, всматриваясь, и голос его сделался взволнованно-радостным:
– Граевский, никак это ты!
Удивившись, штабс-капитан подошел ближе и сразу же забыл о сырых портянках – перед ним стоял Страшила. Заматеревший, но с прежней бесхитростной улыбкой на круглом, щекастом лице. Все так же морщился его широкий, похожий на картофелину нос, на лбу знакомо краснел длинный, выпуклый шрам – гимназист один постарался, пряжкой. Граевскому невольно вспомнился Румянцевский сквер, запах новогодней елки, наивные детские мечты о чем-то хорошем и несбыточном.
– Руку-то опусти, балда. – Он сморгнул внезапно выступившие слезы и кулаком ткнул прапорщика в бок: – Ну, Страшила, здоров же ты стал!
От радости ему хотелось громко заорать, встать на голову, отмочить какую-нибудь глупость. Однако сдержался: прошло время, не мальчишки уже.
– Вот так встреча! – Чувствуя, как оживает душа, он обнял великана и потянул к себе на нары. – Ну, садись, рассказывай.
Офицеры смотрели на них с завистью, не отрываясь. Наконец Кузьмицкий тяжело вздохнул и перевел взгляд на Полубояринова:
– К черту шахматы, надоело.
Быстро попрощался и бухнул тугой дверью. Ворвавшийся ветер всколыхнул дымное облако в землянке.
– Сам ты пошел к черту. – Поручик недоуменно скривил прыщавое лицо и, стащив сапоги, прилег. Через минуту он уже крепко спал, приоткрыв большой тонкогубый рот.
– Да, пора на боковую. – Граф Ухтомский с отвращением глянул на свое ложе и, бросив поверх соломы цветастое кавказское одеяло, мрачно заметил: – Возрадуемся, господа, в схиме живем, в аскезе. Нам за это воздастся. Может быть.
Ему никто не ответил – в землянке раздавался дружный храп. Не спалось только двоим – Граевский увлеченно слушал неторопливый рассказ Страшилы, значившегося по воинским документам прапорщиком Страшилиным Петром Ивановичем.
Поневоле заслушаешься – жизненный путь его напоминал своей извилистостью полет нетопыря.
После кадетского корпуса Страшила вместо юнкерского училища неожиданно оказался на арене цирка. А все потому, что однажды попался на глаза дяде Ване – известному знатоку и устроителю борцовских турниров – и тот сразу обратил внимание на способного юношу.
– Иду, Граевский, по Невскому, никого не трогаю. Вдруг как раз на Аничковом мосту подваливает ко мне мурло в поддевке и пытается заехать в морду – видно, обмишурился спьяну, сволочь. Я ему «смазь» во всю харю, потом крюк под дышло, в общем, он затих, тут подгребают еще двое, один размахивает полупустой бутылкой «красноголовки». Пришлось бросить его в Фонтанку, чтобы остыл немного. Другой тоже получил свое и, лежа, стал блевать прямо с моста – смачно так, кровью. Народ кругом шарахается, барышни визжат, а фараоны тут как тут. Зацапали меня и потащили в участок, а в голове одна только мысль – тот, в Фонтанке, на плаву еще или уже утоп? В общем, совсем плохо дело. А как прибыли в участок, откуда ни возьмись, появляется мужичок, неказистый такой, в картузе, и прямиком к околоточному. Минуты не прошло, как тот выходит из дверей и, держась за карман, улыбается довольно: «Отпустить, балбеса», – и на меня, гад, жирным пальцем указывает. Заметь, Граевский, балбеса, а не арестанта! Вышли мы с мужичком на улицу, а он прямо в лоб возьми и спроси: «Хочешь на арене бороться?» А кому ж не хочется-то, особенно если по правилам? Это и был дядя Ваня. Очень уж ему понравилось, как я тех троих отделал. Ну и пошло-поехало. – Страшила вздохнул и вытащил из обшарпанного чемодана свернутую в трубочку афишу, бережно развернул. – Только ничто не вечно. Вот оно, краткое мгновение славы.
На фоне Царь-пушки потрясал мускулатурой внушительный атлет в черном борцовском трико и черной же карнавальной маске. Бросались в глаза залихватски закрученные усы и огромные шары бицепсов. На афише было написано: «Внимание! Единственная гастроль! Только в нашем цирке чемпион мира по французской борьбе, а также по борьбе „на поясах“ и в „крест“, любимый ученик чемпиона чемпионов Ивана Поддубного великолепный Черный Арлекин! В программе: лошадь на плечах, гнутые рельсы, расколотые булыжники. Сенсация! Очаровательная мадемуазель Мими выполняет „па-де-де“ на ладони у Черного Арлекина! Полная достоверность, мировой успех! Спешите! Спешите! Спешите!»
– Ты что это, правда чемпион мира? – В голосе Граевского послышалось нескрываемое восхищение, и Страшила хмыкнул:
– Скажешь тоже, в афише могут еще и не такое написать. Вот рельсы, правда, гну, и булыжник разбить не такая уж задача. Смотри! – Он вытащил из кармана двугривенный и легко, даже не шевельнув плечами, порвал его на половинки. – А чемпион мира это Ваня Поддубный, тут уж все чисто, без дураков. Боролся с ним – уложил меня на обе лопатки.
На губах Страшилы промелькнула горькая улыбка – надежды не сбылись, чемпиона из него не получилось.
Когда началась война, он работал по ангажементу во Франции – выступал в провинциальных цирках, изумляя почтеннейшую публику рельефом грудной мускулатуры и умением разбить рукой бутылку из-под шампанского. Однако скоро дела пошли плохо, сборы катастрофически падали. Веселых французов, словно скот, погнали на бойню, горячих француженок обуяла тоска – не до представлений. Но главное, Страшила внезапно ощутил прилив патриотических чувств, его замучила ностальгия. Он разорвал контракт и, оказавшись дома, пошел вольноопределяющимся на фронт. Однако, учитывая его известность, петроградский воинский начальник направил добровольца на учебу в Москву, в Алексеевское училище.