Я ехал в Италию за подлинностью. Подлинностью живописных шедевров, которыми раньше наслаждался лишь в альбомах и на открытках. В Сикстинской капелле можно сидеть часами, лишь меняя угол зрения, наслаждаясь то Боттичелли, то Микельанджелло. Можно бродить по парку Боргезе, спускаться по знаменитой лестнице на площадь Италии, зайти в старинную английскую чайную, в которой ничего не изменилось со времен Китса, можно пересчитать зубцы на стенах замках гиббелинов, откуда они перекочевали вместе с проектом итальянского архитектора и в наш Кремль, погружаться в эпоху средневековья. Но средневековье подобное я видел и во Франции, в деревушках-каменюшках в Альпах, видел в Испании, в Бельгии. А вот Римский Форум, Капитолий, Колизей, Пантеон, арку Константина, гробницу Цезаря больше нигде не увидишь. Я взял себе на память обломок мрамора из гробницы Цезаря. И пусть, говорят, такие обломки специально каждый день завозят для желающих туристов, сакральность места переносится и на все эти новые обломки. Я был в первом Риме и горжусь этим, вернулся в свой родной Третий Рим, а четвертому не бывать. Как бы ни тщилась Америка занять это ныне пустующее место.
Алексей Варламов
СУД, НУЖДА, ВИНО, ГОРЕЧЬ И ЛЮБОВЬ
(Последние годы Александра ГРИНА)
1.
"Грин — талантлив, очень интересен, жаль, что его так мало ценят", — эти слова Горького из письма Н.Асееву в 1928 году любили приводить все без исключения отечественные гриноведы, однако сам Горький палец о палец не ударил, чтоб Грину помочь. Как если бы знал, что романом "Жизнь Клима Самгина" Грин растапливал в Феодосии печку. Безусловно если это так (а этот факт, ссылаясь на устные воспоминания Н.Н.Грин, приводила ее душеприказчица Ю.А.Первова), то делал это не Гарвей, но Гез. Может быть, зловещий пьяный капитан из романа "Бегущая по волнам" и нужен был Александру Степановичу для подобного рода акций и перфомансов.
"Эпоха мчится мимо. Я не нужен ей — такой, какой я есть. А другим я быть не могу. И не хочу", — констатировал он с мужеством борца или твердостью стоика как непреложный факт.
Корнелий Зелинский позднее писал: "Он работал только зимой. Летом он делал луки соседским детям или возился с ястребом. Он изредка читал только приключения или переводную литературу, преимущественно англичан. В общем, он мог обойтись и без книг, хотя перечитывал иногда классиков и Эдгара По. Иногда он появлялся в Москве, чтобы положить на стол какого-либо издательства пачку листов, исписанных размашистым почерком и по старой орфографии (он никогда не мог научиться писать по новой) и заключающих свиток мечтаний, сплетенных с искусством и словесной меткостью, вызывающих удивление".
В 1927 году Кольцов пытался привлечь Грина к написанию коллективного романа "Большие пожары", авторами которого должны были стать Алексей Толстой, Федин, Бабель, Либединский, Зощенко, Лавренев. Грину предложили начать. С одной стороны, потому что он умел начинать, а с другой — то была, пожалуй, последняя попытка "прописать" Александра Степановича в советской литературе. Грин поддался на уговоры, написал первую главу, которую Кольцов всего-то слегка поправил, гораздо меньше, чем правил других, но Александр Степанович, прочитав себя отредактированного, написал такое яростное письмо в "Огонёк", что стало ясно — этого не приручить. И главным героем одного из своих последних романов Грин неслучайно хотел сделать "несовременного писателя".
"С детства меня влекло к природе, к редким, исключительным положениям, могущим случиться в действительности… Я не стеснялся поворачивать реальный материал под его острым или тайным углом. Всё невозможное тревожило мне воображение, открывавшее "даже в обыденном" такие "черты жизни", которые "удовлетворяли мой внутренний мир". Само собой, такие произведения среди обычного журнального материала, рисующего героев эпохи, настроения века, всего современного, только слетевшего с печатного станка жизни, напоминали запах сена в кондитерской".
Относились, правда, к этому снисходительно. "Как-то в Москве, в гостях у Вересаева, идем к столу рядом с Борисом Пильняком, в то время модным литературным "персона грата". Тот, здороваясь с нами, говорит Грину с этакой рыжей великолепной снисходительностью: "Что, Александр Степанович, пописываете свои сказочки?" Вижу, Александр Степанович побледнел, скула у него чуть дрогнула (знак раздражения), и отвечает: "Да, пописываю, а дураки находятся — почитывают". И больше за вечер ни слова".
"Они считают меня легче, чем я есть. Они любят громкий треск современности — сегодняшнего дня; тихая заводь человеческих чувств и душ их не волнует и не интересует".
"Пусть за всё мое писательство обо мне ничего не говорили как о человеке, не лизавшем пятки современности, никакой и никогда, но я сам себе цену знаю".
Но и ненависти к большевикам, над которой иронизировали Ильф и Петров в "Двенадцати стульях" и "Золотом теленке" и связывали ее как раз со снами, у Грина тоже не было. Нина Грин утверждает, что перед самой смертью, на вопрос священника, примирился ли он с врагами, Александр Степанович ответил: "Батюшка, вы думаете, что я очень не люблю большевиков? Я к ним совершенно равнодушен".
Изумительно точная, а главное уникальная оценка. Большевики вызывали самые разнообразные эмоции у русских писателей — гнев, восторг, настороженность, презрение, обожание, страх, интерес, жалость, любопытство. Но равнодушие?.. Едва ли кто-либо, кроме Грина, мог этим похвастаться.
Он просто их не воспринимал. Нина Николаевна вспоминает, как однажды Грин играл в московском Доме ученых в бильярд. Неожиданно вошел администратор и попросил "очистить бильярд": Анатолий Васильевич Луначарский хочет поиграть. Все останавливаются, все расходятся, все послушно садятся в кресла — один Грин остается у стола.
"Александр Степанович продолжает игру, как бы не слыша слов администратора. Тот подходит к нему: "Товарищ Грин, я прошу вас освободить бильярд для Анатолия Васильевича. Прошу вас".
Александр Степанович на минуту приостанавливает игру и говорит: "Партия в разгаре, мы ее доиграем". — "Но Анатолий Васильевич должен будет ждать!" — "Так что же, и подождет. Я думаю, Анатолию Васильевичу будет приятнее посмотреть хорошую игру, чем видеть холопски отскакивающих от бильярда игроков. Прав ли я?" — обращается он к своему партнеру. Тот кивком выражает свое согласие. "Но ведь это для Анатолия Васильевича!" — тщетно взывает администратор. "Тем более, если вы не понимаете", — бросает Александр Степанович и продолжает игру. В это же мгновение в бильярдную входит сопровождаемый несколькими лицами Луначарский. Администратор с растерянным видом бросается к нему, пытаясь что-то объяснить. "Не мешайте товарищам играть", — останавливает его Луначарский, садится в кресло и наблюдает за игрой".
А что ему еще оставалось? Не скандалить же!
Они его не трогали, но и помощи никакой он от них не дождался, когда за горло взяла нужда.
И всё же самый сильный удар по писателю во второй половине 20-х годов нанесло не государство, не большевики, не РАПП, не цензура, не критика, а частное издательство "Мысль", которое возглавлял Лев Владимирович Вольфсон и, как знать, если бы не затянувшаяся тяжба с Вольфсоном, Грин прожил бы гораздо больше.
Вольфсона звали маленький Гиз. Тут была игра слов. ГИЗ — Государственное издательство и Гиз — всемогущий герцог.
Он появился перед Гринами летом 1927 года. Приехал к ним сам в Феодосию. От предложенных им перспектив захватывало дух. Пятнадцатитомное собрание сочинений, в твердом переплете, на отличной бумаге, тиражи, гонорары, аванс. После неудачи с "Бегущей" это казалось счастьем.
Получив от Вольфсона первые деньги, Грины поехали сначала в Ялту, а после в Москву, в Ленинград, в Кисловодск и снова не отказывали себе ни в чем. Жили в дорогом пансионе, наслаждались материальной независимостью. Александр Степанович купил Нине Николаевне золотые часы, они даже стали присматривать себе в Феодосии виллу — надежды на благополучную жизнь с новой силой воскресли в них. Но то были их последние счастливые дни.
О том, что произошло дальше, судить с полной уверенностью довольно сложно. Вл. Сандлер считал, в конфликте Грина и "Мысли" виноваты обе стороны. Нина Николаевна Грин звала Вольфсона негодяем и обманщиком. Ю.А.Первова полагала, что виновата советская цензура. Весьма дурно отзывался о Вольфсоне Николай Чуковский. Прочие мемуаристы отмалчивались. Но вкратце дело обстояло так. Вольфсон издал восемь томов из пятнадцати. На плохой бумаге и в мягком переплете. Дальше застопорилось. Ни новых томов, ни новых денег — права проданы.