- Опять проклятая язва расходилась.
Как- то Астахов не выдержал, сказал: [89]
- Хитрая она у тебя, стерва: утром, когда идем в столовую, спит себе, не мешает, а вечером, когда идти на аэродром, просыпается.
Как- то в один из дней, когда столовая еще была в равелине, Вутя, кивнув головой в сторону симпатичной официантки Танечки, расплылся в улыбке:
- Спикировать бы!
- Смотри, чтобы в штопор не сорваться! - ответил ему Астахов.
Летчики, слушая их перепалку, улыбались.
А через несколько дней в «Мечте пилота» Астахов вдруг начал громко рассказывать:
- Ну, братцы, доложу я вам, дела. Иду я в зоне столовой, смотрю, наш Вутя обнаружил цель. Пристраивается параллельным курсом. На эдакой крейсерской скорости, без форсажа. Потом - крутой разворот вправо, полный газ и под ракурсом три четверти атакует цель. Подходит ближе, нажимает на гашетку - та-та-та! - очередь! Еще очередь! Из всего оружия! Прямо по мотору, так сказать, по сердцу цели. И что же? Представьте себе, цель следует своим курсом, как ни в чем не бывало! Вутя делает глубокий разворот, заходит с другого борта. Тра-та-та! Тра-та-та! Цель никак не реагирует, следует дальше. Тогда Вутенька решается на таран.
- На «коломбине»?
- А что? Дело не в машине - в пилоте! Так вот… Подходит Вутенька вплотную, протягивает ручки - вот-вот цель будет поражена. И вдруг в ответ: тра-та-та! Всего-навсего одна очередь. И что бы вы думали? Вутенька покачнулся-пошатнулся на своих ноженьках - и брык с катушек! Заштопорил вниз.
- А цель?
- А цель пошла своим курсом, как ни в чем ни бывало.
Грянул хохот.
- Ох, и язва же ты, Колька! - смеялся вместе со всеми и Вутя. - Просто кобра кусачая.
Он не обижался на Астахова, ему, кажется, даже чем-то льстила эта «травля»…
Так вот с этим Вутей Смиренным и произошла стычка.
Как- то раз, когда Манюня, накормив нас, залезла на телегу и, натянув вожжи, звонко крикнула своему гнедому: «Пошел, залетный!», Вутя Смиренный, причмокнув губами, сказал негромко: [90]
- По душам побеседовать бы с Манюней… Недурственно!
Манюня этого не слышала, но все почувствовали такую острую неловкость, словно неожиданно дотронулись до чего-то скользкого и неприятного. Повисло неловкое молчание. Нарушил его старший - капитан Яковлев.
- По соплям за это полагается, лейтенант, - сказал «батя», - да, боюсь, не поймешь - больно глуп ты.
Манюня уехала, мы все вернулись в кубрик, но еще долго под железобетонными сводами подвала ощущалась липкая неловкость.
Вечером «язва» Вути Смиренного, кажется, впервые «не проснулась» в назначенный час. Он молча, без обычных сетований, собрался в полеты вместе со всеми, мотор при опробовании не давал «перебоев», все приборы на его самолете показывали «норму». Астахов по этому поводу заметил:
- Поддается, стерва, радикальному лечению…
Ночь прошла без особых ЧП. Бомбили аэродромы врага, летали и на передовую. Все самолеты вернулись домой, потерь не было. Утром собрались в «Мечте пилота», ждали Манюню.
Этот день был, как и все предыдущие. В разных местах рвались немецкие снаряды - не гуще, чем обычно. Но в полдень, когда обычно приезжала Манюня, бомбы забухали по всей Северной стороне - от «Голландии» до Константиновского равелина. В нашем подземелье было отчетливо слышно, как катится грохочущий вал - с востока на запад. Это был короткий, но яростный налет. Дежурный сразу же начал звонить на аэродромную площадку: как самолеты, люди?
- Все в порядке, - ответили ему.
Кто- то в глубине «кубрика» со вздохом сказал:
- Хоть бы Манюня под артналет не попала, как раз время обеда.
- Авось переждет, не к спеху. Невелика беда - и без обеда посидим.
- Плохо ты знаешь Манюню: хоть раз она опаздывала?
Это верно, такого за ней не водилось - ни разу не опоздала.
Тяжелая металлическая дверь, как всегда в это время, была приоткрыта, и в неширокую щель просматривался участок дороги перед нашим погребом. Ждали: вот-вот появится телега, Манюня легко спрыгнет на землю и, [91] стряхивая пыль с ладошек, скажет: «Сейчас я вас накормлю, соколики… Чтобы у вас руки в воздухе не дрожали». И сразу у летчиков посветлеют лица, а обед покажется особенно вкусным…
Где- то еще отдавались эхом взрывы, когда в светлом проеме дверей мы увидели знакомого гнедого коня. Он остановился точно у нашей двери, и все мы кинулись на улицу. Манюня не сидела, а полулежала на доске, низко склонив голову. Нам сразу бросилась в глаза неестественность этой ее позы. Медлительный Акимов одним прыжком подскочил к телеге, протянул к девушке руки:
- Манюня, что с тобой?
Он обхватил ее за плечи, потянул к себе. Манюня безжизненно повисла на его руках…
Подскочили другие летчики, девушку осторожно опустили на землю. Все было цело на телеге: на бидонах ни единой царапины, цел и невредим стоял гнедой. Невредимой казалась и Манюня, только на левом ее виске чернела точка - след от крошечного осколка.
Манюня была мертва.
Мы стояли потрясенные. Много видели смертей, много друзей хоронили - война есть война, но эта смерть казалась особенно чудовищной и нелепой.
- Что же ты не переждала немного, - с дрожью в голосе сказал Алеша Пастушенко. У него на глазах блестели слезы.
На следующий день на том же гнедом обед привез молодой краснофлотец из БАО (база авиационного обеспечения). Парень, видимо, неловко чувствовал себя в такой роли, у него все не ладилось, но это никого не трогало. Не было ни шуток, ни веселых взглядов. Ели мы молча, низко склонив головы. Чувствовали себя осиротевшими.
- Написать бы родителям, - сказал Акимов, ни к кому не обращаясь, - так даже фамилии не знаем. Манюня - и все. А какая девушка была! Себя не жалела, чтобы нас сберечь…
Внимание, торпедоносцы!
Последние дни апреля принесли неожиданную передышку: на Севастополь надвинулся плотный туман - за два метра ничего не видно. Немецкие самолеты не бомбят, но и мы, правда, не летаем. [92]
Нам такая передышка нужна. Три дня назад, средь бела дня, большая группа Ю-88 в сопровождении «мессеров» на небольшой высоте, на максимальной скорости пронеслась над бухтами «Голландия» и Матюшеяко и сбросила бомбы на морские аэродромы. Особенно досталось аэродрому «Голландия», где стояли самолеты ГСТ. А после налета заговорила дальнобойная артиллерия врага.
Потери у нас в полку были чувствительные. В соседней авиаэскадрилье остался в строю лишь один самолет. Не лучше положение и в «Голландии», где во время налета сгорели ангар и два ГСТ, несколько машин повреждено. И только в нашей эскадрилье положение значительно лучше: шесть машин целы и невредимы. За это спасибо «технарям»: днем и ночью, под обстрелом, они сооружали каменные капониры, которые защитили самолеты от осколочных повреждений.
Под прикрытием тумана среди бела дня в бухту вошло восемь кораблей, груженных до отказа. Это очень кстати - Севастополь получил поддержку с Большой земли.
…Ушел туман неожиданно. Потянуло свежестью с гор, белая пелена как-то нехотя, не торопясь, начала отступать в море. Над Севастополем сверкнуло солнце. И сразу на столе дежурного хрипло заговорил телефон. Последовал приказ: немедленно готовиться к вылету на сопровождение кораблей. Экипажам Яковлева и Акимова. Я заволновался: Константина Михайловича на месте не было, он выехал по каким-то делам не то на Херсонес, не то в штаб ВВС. В штабе, откуда звонили, об этом, видимо, не знали. А эти самолеты, думал я, выбраны не случайно - они оборудованы для подвески «эрэсов». Но с кем полечу я?
Решение комполка оказалось совершенно неожиданным: «Полетите с Уткиным».
С Мишей Уткиным я прежде никогда не летал, мы были даже в разных эскадрильях. После недавнего налета «юнкерсов» Уткин, опытный летчик, остался «безлошадным». Поэтому, видимо, и решили послать его вместо Яковлева: полет дневной, особой сложности не представляет, если не считать весьма вероятной встречи с самолетами врага над караваном.
Честно говоря, я симпатизировал Мише - человеку мягкому, уживчивому, склонному к лирическому настрою. Он знал множество стихов и охотно читал их. Особенно любил Есенина. [93]
Край любимый! Сердцу снятся
Скирды солнца в водах лонных.
Я хотел бы затеряться
В зеленях твоих стозвонных…
Мы Есенина знали мало, его стихи были тогда за семью замками. А Миша мог без конца читать:
Белая береза
Под моим окном
Принакрылась снегом,
Точно серебром…
Писал он и сам стихи, мы это знали, но никогда об этом не говорил. Он много знал, наш Миша, неплохо знал английский, но знаниями своими не кичился, и это ему, что называется, засчитывалось.
У Мини Уткина была тайна, которую я узнал гораздо позже. В Москве, где он провел детство и где жили его старики-родители (отец - большевик с дореволюционным партийным стажем), жила-была девчонка Тамара. Обыкновенная такая девчонка - худенькая, курносая, чернявенькая. От других сверстниц ее отличало одно - глаза. Огромные, темнокарие, почти черные, они под разлетом темных бровей глядели на мир удивленно, по-детски доверчиво. Эти глаза и покорили Миню. Он посвящал Тамаре стихи, сравнивал ее с княгиней Волконской, прежней Машенькой Раевской, которую любил двадцатилетний Пушкин, и от этого простая девчонка Тамара становилась сказочно прекрасной. Миня был фантазер, он любил строить в своем воображении воздушные замки.