– Только правды, Натали! Есть ли в вашем сердце надежда для меня, без которой я не могу, не хочу и не буду жить?.. Скажите, или я умру у ваших ног!
Кажется, он действительно готов был броситься к ее ногам. Наталья Николаевна, защищаясь, протянула руки:
– Взываю к вашим рыцарским чувствам, барон!.. Опомнитесь!..
Наталья Николаевна, кажется, переставала понимать, что происходит. Не надо было сегодня сюда приезжать.
– Пойдемте в сад, – продолжала она, – здесь так душно.
Наталья Николаевна встала, но Дантес не обратил никакого внимания на ее слова.
– Вы останетесь, Натали!
Он взял ее за руку. Она села в кресло и сидела тихо, опустив голову. Господи, да когда же вернется от обедни тетушка?..
– Сегодня вы смилостивились надо мною, Натали…
– Но вы заставите меня жестоко в этом раскаяться…
Молчание все больше тревожило Наталью Николаевну. В растерянности она не видела, как Дантес бросал торопливые взгляды на окна и двери гостиной. Он подвинул кресло еще ближе. Тогда она решилась наконец взглянуть на него.
– Барон, я вынуждена напомнить вам: пора вернуться к действительности…
– Я не хочу никакой действительности, если в ней не будет вас! Вы вернули мне жизнь!
Если бы не крайнее волнение Натальи Николаевны, она бы, вероятно, заметила, что страдалец, возвращенный к жизни, настороженно прислушался: черт бы побрал торопливую старуху!
Подле дачи громыхал экипаж тетушки Екатерины Ивановны, спешившей от обедни. Через гостиную пробежала горничная, и перед гостями явилась нарядная, умиленная богомольем фрейлина Загряжская.
Спасибо, выручил Дантес. Он чуть не уморил тетушку рассказами о приключениях лагерной жизни. Богомольная фрейлина то и дело грозила ему сухоньким пальчиком. Он сызнова был мил и резв, проказник кавалергард, вскоре удалившийся.
– Что с тобой, Натали? – Екатерина Ивановна уставилась на племянницу. – Спрашиваю тебя, спрашиваю, а ты будто оглохла.
– Простите, ради бога, дорогая тетя! Выбралась к вам чуть свет, а теперь, должно быть, клонит ко сну.
– Экое диво! – Екатерина Ивановна присмотрелась. – Уж не барон ли Геккерен нагнал на тебя сон? Этакой-то дамский угодник! Мне, старухе, и то глаз от него не отвести.
– А я, милая тетенька, право, не думаю о пустяках.
– Ох ты, святоша! – престарелая фрейлина, видимо, наслаждалась смущением племянницы. – А мне и невдомек, зачем он сюда ездит. Уж не в меня ли, думаю, влюбился?.. Все, милая, знаю! Все вижу! Сказывай: совсем присушила барона?
– Полноте, зачем мне? – Наталья Николаевна подняла глаза, вздохнула и умолкла.
Екатерина Ивановна подошла ближе и склонилась к племяннице:
– Не пойму я тебя, Наталья, проста ты перед богом или всех перехитришь?
Наталья Николаевна бросилась обнимать обожаемую тетушку, потом засобиралась домой. Право, не надо было ездить сегодня в Царское!
Глава двадцать первая
– Как раз вовремя пожаловали, Владимир Федорович! Будете за цензора!
– Весьма неожиданное и не очень лестное предложение.
– Зато окажете важную услугу редактору «Современника», впавшему в сомнение.
Пушкин нашел в рукописи нужное место.
– Послушайте и скажите без обиняков, Владимир Федорович, могут ли пройти через нашу мнительную цензуру хотя бы такие строки о событиях памятного тысяча восемьсот двенадцатого года?
«Все говорили о близкой войне, – читал Пушкин, – и, сколько помню, довольно легкомысленно. Подражание французскому тону времен Людовика XV было в моде. Любовь к отечеству казалась педантством. Тогдашние умники превозносили Наполеона с фанатическим подобострастием и шутили над нашими неудачами…»
– Вступив в должность цензора, позволю себе спросить, Александр Сергеевич, что это за рукопись? – перебил Одоевский.
– Записки одной дамы.
– Умное и, признаюсь, язвительное перо. А поскольку цензоры наши не принадлежат к рыцарству, то полагаю, что язвительную даму ожидают весьма вероятные неприятности.
– Имейте, Владимир Федорович, терпение, как пристало добропорядочному цензору! Дама, составившая записки, повергает на ваш суд дальнейшие свои воспоминания. Речь пойдет о событиях после начавшегося нашествия Наполеона.
«Гонители французского языка и Кузнецкого Моста, – продолжал читать Пушкин, – взяли в обществах решительный верх и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита, а принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедывать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни».
– Еще более меткое, но однобокое изображение тогдашнего дворянства, – не выдержал Одоевский. – Разве среди знати нашей не было истинных патриотов? Утверждаю – были!
Пушкин слушал, усмехаясь.
– Не след цензору, – сказал он, – спускаться до спора с ничтожным автором. Вижу, однако, сколь быстро цензорская должность портит характер, Владимир Федорович.
– Помилуйте, Александр Сергеевич… По собственному соизволению произвели вы меня в цензоры, но это еще вовсе не значит, что можете присвоить мне и цензорские пороки. Охотно отдаю должное таланту автора, но совершенно уверен, что никто не пропустит в печать подобных сентенций. Ведь это же приговор всей аристократии! Кто, однако, эта необыкновенная дама, составившая столь обличительные записки? Инкогнито?
– Вам, Владимир Федорович, откроюсь. Ищу для журнала живых и нелицеприятных свидетельств о двенадцатом годе. Записки Дениса Давыдова цензура мне кровавит, а запаса у меня нет. Вот и решил печатать мое давнее рукописание.
– Тем более не пропустят, если узнают имя автора. Жажду, однако, полнее ознакомиться с мнимыми записками мнимой дамы…
Окончив чтение, Пушкин рассеянно слушал Одоевского. По-видимому, собственные его сомнения окончательно утвердились. Он еще раз пересмотрел рукопись.
– Пусть будет по вашему решению, Владимир Федорович. Усечем записки, чтобы спасти их от полного уничтожения цензурой. – Поэт отложил рукопись. – А теперь скажите мне, когда же отдадим истинную дань славному двенадцатому году? И что станется с нами, если не будем ни знать, ни помнить подвигов народных? Как ни смирны мы, русские писатели, но каково зависеть от четырех цензур!
– Не много ли насчитали, Александр Сергеевич?
– А я, извольте, по пальцам перечислю. Цензура общая есть? Военная, духовная, министерства двора божьим попущением тоже существуют? Забыл я еще про цензуру министерства иностранных дел. А мне особая милость оказана: сам царь цензурует. Выходит, я же, многогрешный, обсчитался.
– Да еще меня же произвели в цензоры. Но, если обязанности мои исчерпаны, с охотой слагаю пожалованное мне звание. Я к вам по важному делу, Александр Сергеевич. Вы последнюю «Молву» читали?
– Читал, – коротко откликнулся Пушкин и покосился на гостя.
– Где же предел литературному ухарству, коли нет уважения даже к вашему имени?
– Не мне, но журналу нашему отказывает в одобрении критик, если имеете в виду статью Белинского… По мне – при всей своей горячности он во многом прав.
– Прав?! – Владимир Федорович не мог скрыть крайнего раздражения. – Стало быть, к господину Белинскому еще и на поклон пойдем? Слуга покорный! Нет, Александр Сергеевич, приспело время оценить по всей справедливости и друзей и противников наших.
– Важная мысль, – охотно согласился Пушкин.
– Надеюсь, – Владимир Федорович приготовился к бою, – не пренебрежете советом? Крайне затруднительное положение «Современника» побуждает говорить со всей откровенностью.
– Доброму совету всегда рад. Сделайте милость! – Пушкин обратил наконец внимание на необыкновенную взволнованность Владимира Федоровича. – Дела наши, конечно, плохи, кто будет спорить? Но где искать счастливого исхода? – Пушкин выжидательно взглянул на гостя.
Владимир Федорович отвел глаза.
– Мы много думали с Андреем Александровичем Краевским. Исход есть!
– Любопытно знать ваши мысли, коли одолжите!
Пушкин насторожился, но оставался по-прежнему спокоен. А Владимир Федорович все еще не мог решиться приступить к делу. Не он ли вместе с Пушкиным начинал журнал? Не он ли больше всех ценит светлый гений поэта?
– Нужно ли говорить, Александр Сергеевич, – начал после долгого молчания Одоевский, – о наилучших побуждениях наших?
– Минуем предисловие, Владимир Федорович, как делают многие читатели. Право, они не остаются от того в накладе.
– Мы идем к вам с чистым сердцем, Александр Сергеевич. – Одоевский вынул заготовленную бумагу и, все еще колеблясь, держал ее в руках. – Здесь изложены соображения о мерах, которые возродят «Современник» и обеспечат ему надежное будущее.
Пушкин взял записку и, развернув ее, стал читать вслух: