Я смотрел на неё, онемев от изумления, не веря своим ушам. Я всё понял бы, будь она в эту минуту на сцене, играла бы роль для публики, жаждущей сценических эффектов и ярких эмоций, — но на самом деле она ещё никогда в жизни не говорила так серьёзно, как сейчас. Я поднял руки, защищаясь от ударов, её сумочка налетела на мои кулаки, упала на кафельную плитку между нами, мы оба наклонились, но не подняли её.
Эвелин замолчала, я не решался посмотреть на неё, встретиться с нею взглядом отчаянно искал какие-нибудь убедительные, яркие слова, чтобы успокоить её, разумно объяснить моё положение и защитить Френни.
— Lavinia won't finish the film[149], — внезапно произнесла Эвелин и заявила, что намерена незамедлительно увезти дочь в Лондон, она несовершеннолетняя и под её опекой, она отправит её в колледж, может быть, успеет вовремя вмешаться и предотвратить беду.
Когда она заговорила о фильме, я приподнялся, совсем как отец, чьих детей обижают, — я не позволю ей вставать у меня на пути. Не сейчас, когда до финиша остался всего один шаг, когда я уже представлял себе лавровый венок.
— Evelynу you can't do that![150] — воскликнул я.
Тут же поднял сумочку, выпрямился и уже без всякой робости заговорил с ней. Я сказал, что осталось снять одну-единственную сцену финальную, после чего фильм можно считать законченным, он получился очень красивый, ей нужно посмотреть уже смонтированный материал; я понимаю её недовольство, её гнев, но прошлое не изменишь, Лавиния не вернётся в детство, какими бы способами она ни пыталась затащить её туда обратно, а этот фильм — будущее, компенсация за предполагаемую утрату, единственный способ, какой у меня есть, отблагодарить её и её дочь, обломок, которым могу закрыть брешь, а кроме того, напомню, если она забыла, у нас ведь подписан контракт, у неё могут возникнуть неприятности, она не может вот так всё порушить и послать к черту, никогда нельзя произвольно менять местами искусство и жизнь. Насколько припоминаю сейчас, я не очень защищал ребят, я слишком испугался тогда, что у меня отнимают мой великий шанс, мой кинематографический успех, фильм, который я хотел оставить как завещание, наследие потомкам, фильм, благодаря которому, надеялся, меня будут помнить. И это понятно, во мне говорил в тот момент здоровый эгоизм, заставивший упустить из виду нежную, быстротечную юность, которая отлетела и исчезла на горизонте.
С неохотой, крайне холодно Эвелин согласилась оставить Лавинию в Риме. Я мог закончить фильм.
Пришлось объяснить ситуацию Леде и Федерико, я сразу же позвал их. Разговор перемежался долгими паузами, собственно, говорить было не о чем, терзало ощущение неловкости, мы не знали, как быть, финал, который так воодушевлял нас, внезапно превратился в самый настоящий крестный путь.
— Ладно, вот увидите, как только окажемся на съёмочной площадке, всё сразу придёт в норму, и мы забудем о реальности благодаря сценической условности, — сказала наконец Леда, улыбнулась мне, взглянув на Федерико.
Но мне не удавалось отогнать неотвязную мысль о том, что оказалось разрушено некое волшебство и фильм закончится в минорной тональности, точно так же, как завершается трагедия Шекспира. Над нами сгущались тёмные тучи, предстояло раскрыть зонт.
И на следующее утро, подняв рук у, я жестом созвал актёров, бродивших по холлу гостиницы.
Общий говор затих, когда все услышали хорошую новость от Алена: он получил роль.
— Congratilations![151] — воскликнул я и обернулся к Китти, которая хотела что-то сказать мне.
Потом пришлось выслушивать остроты Джеральда, вытерпеть его толчок локтем в бок и позвать Леду, чтобы она объяснила мне план работы, потому что в висках у меня стучало, из-за жары я всё забывал и чувствовал к тому же бесконечную усталость.
В то утро Эвелин ни на шаг не отходила от дочери, похоже, не желала даже смотреть на меня, старательно избегала встретиться взглядом с Френсисом и позаботилась о том, чтобы Лавиния даже не поворачивалась к нему. Обедать она предпочла в углу ресторана за столиком для двоих.
Потом мы отправились в киностудию, на съёмочную площадку, где выстроен наш склеп, и Эвелин пришлось остаться за его пределами, с техниками и осветителями, а Лавиния и Френни смогли наконец быстро переговорить и соприкоснуться кончиками пальцев.
Мы репетировали сцену двойного самоубийства от начала до конца, прорабатывая все детали для завтрашнего дня, когда собирались снять весь эпизод целиком, без остановок, как если бы это происходило в театре перед публикой. Я пообещал Эвелин, что не задержу Лавинию дольше: она дала мне два дня, один для репетиции, другой для съёмки, и всё.
Она даже не стала ужинать с нами, увела дочь в город и очень скоро вернулась. Я увидел Лавинию из бара, где мы с Федерико пили, и помахал ей, но она поспешила в лифт. Она лишь задержала на мне взгляд и последовала за матерью, печально опустив голову.
— Сегодня был трудный день, — произнес Федерико, вставая, — лучше бы тебе пойти и выспаться как следует. А завтра будет долгий день, потому что начинаем работать в семь утра.
— Я не устал, только нервничаю, — сказал я; мне не хотелось подниматься, и я по-прежнему цеплялся ногами за барный табурет. — И потом, даже если лягу, вряд ли усну.
— Попробуй. Как говорится, попытка не пытка.
Федерико провёл рукой по волосам, потом наклонился ко мне, приблизив лицо, и тихо добавил:
— Ладно, не буду настаивать. Спокойной ночи, у меня глаза слипаются — не обидишься, если пойду к себе?
Я кивнул, он похлопал меня по плечу и направился к лестнице, потому что никогда не пользовался лифтом. Оставшись один, я опустил взгляд в бокал, где плавала лимонная корка и растаяли кубики льда.
Я так и остался сидеть, подперев щёку кулаком, как вдруг увидел перед собой Френни. Он подвинул табурет и сел рядом. Одного этого мне хватило, чтобы протрезветь и выпрямиться, я понял, он хочет что-то сказать, что-то важное. Он слегка наклонился ко мне, как будто собирался говорить шёпотом.
Что случилось? — опередил я его, пытаясь, говорить обычным тоном, как в этот день не удавалось говорить ни с кем: мучимый огорчением, я будто отстранился от всего.
Френни пристально посмотрел на меня, и с губ его слетел вопрос. Мне пришлось согласиться, да, знаю, о своём открытии мне сообщила сама Эвелин, у меня связаны руки, я оказался жертвой кинематографического шантажа.
— And what?[152]
— Yes[153], дорогой, I′т sorry[154], но я совершенно ничего не могу сделать для вас, — ответил я с лёгкостью много выпившего человека Слова будто сами собой извлекались из сознания и обрушивались на наши головы всей тяжестью своего смысла.
Видя его растерянность, я попытался развить тему, оправдаться, хотел, чтобы он понял меня: не могу помочь им, потому что не могу, мне запрещают это. Он хорошо понимает, что, если бы это зависело только от меня, они с Лавинией вольны были бы делать всё что угодно, любить друг друга, расти вместе.
Френни схватил меня за руки, крепко тряхнул и заглянул прямо в глаза, едва не ослепив пронзительным взглядом.
— Please[155], — тихо проговорил он.
Мне стало очень стыдно, но я повторил то, что, недолго думая, приказало сознание:
— / can’t[156]. Поверь мне, я хотел бы. But I can't[157].
— Please!
— Нет, Френни, на этот раз не могу.
Я высвободил руки и убрал их за спину, чтобы он не попытался снова завладеть ими и умолять меня, ведь тогда — я не сомневался — я уступил бы. Я сглотнул, осмотрелся, постарался успокоиться — и вдруг улыбнулся, желая снять напряжение, криво улыбнулся чтобы позабавить его. Я сказал ему, что, в конце-то концов, у них есть время, они же молоды. Через два года они с Лавинией встретятся вновь, два года пролетят быстро, росток любви окрепнет, незачем торопиться. Если они действительно любят друг друга, сумеют подождать. Настоящая любовь — что маяк среди бури, которая никогда не сокрушает его.
— Yes[158], — сказал Френни, опуская голову; его слова прозвучали как-то глухо. Они молоды… но смертны.
Я вздрогнул, спросил, что он хочет этим сказать, он поднял голову и посмотрел на меня сверкающими глазами. Ответил, что молодые тоже умирают, он видел яркий тому пример в Сиене, на скачках: жокей упал, и вмиг разрушились все его мечты и планы на будущее, ему было двадцать лет.
Нельзя строить планы на будущее. Не следует этого делать, сегодня ты жив, а завтра превращаешься в прах, твой возраст не имеет значения — зачем же откладывать на завтра сегодняшнюю любовь? Он не видит в этом никакого смысла, и нет даже никакого возмещения этой смерти, умираешь — и точка, и всё утраченное уходит навсегда, похоронено раньше тебя.