недожаренные котлеты отец и Лика, кулинарных шедевров от Ангелины никто и не ждал. Лёня с тоской вспомнил бабушкины паровые тефтели из куриного мяса с нежнейшим, без единого комочка пюре, специально приготовленные для внука, чтобы он хоть что-нибудь поел. Здесь на такую роскошь рассчитывать не приходилось.
Ладно, не беда. Он ведь сюда не жрать приехал, а готовить он и сам умеет, были бы продукты. Хватит раскисать! Одёргивая себя подобным образом, Лёня доедал салат, слушая рассказ Ангелины о новой выставке в Третьяковской галерее, где, как выяснилось, она работала. Отец время от времени вставлял отдельные фразы в её рассказ, но больше молча кивал. Лика давно уже выскользнула из-за стола и устроилась у телевизора.
Лёня снова почувствовал себя лишним. Тут была своя жизнь, свои интересы, непонятные ему. И люди эти были ему, по сути, чужими, даже отец, которого он раньше видел две недели в году. К тому же Лёне, уставшему и переполненному впечатлениями за длинный день, очень хотелось уединиться, побыть с самим собой. Дома, в Сочи, несмотря на стеснённые жилищные условия, у него был собственный угол между печкой и стенкой, где стоял его топчан. А чуть дальше — его пианино, крышку которого он использовал и как письменный стол. И даже если в другом конце комнаты Олеся обсуждала важнейшую новость с тут же крутящейся по хозяйству бабушкой, его никто не беспокоил, не втягивал в общение, позволяя заниматься своими делами — готовить уроки, разучивать пьесу или просто читать. Никто не требовал от него сидеть за общим столом, слушать неинтересные истории и кивать. А сейчас ему даже уйти было некуда — на выделенном диване раскинулась Лика, увлечённо смотревшая программу «Время». Туда же после ужина с газетой уселся отец, так что Лёне остался только краешек, и ни о каком уединении не шло и речи.
Спать он лёг уже за полночь, когда все разбрелись по своим комнатам. Ангелина выдала ему чистое постельное бельё, ужасно мятое. «Я не глажу, это предрассудки», — заявила она. В тот момент Лёне было уже всё равно, он бы и без белья уснул. А вот утром, собираясь в консерваторию, ему пришлось самому возиться с утюгом, первый раз в жизни отглаживая себе брюки. Получилось, конечно, безобразно, стрелки двоились, левая штанина вообще осталась мятой, а правую он чуть не прожёг. Рубашку гладить не стал, решив, что и так сойдёт, отвисится на нём по дороге. Отец ушёл на службу, наскоро объяснив ему, как добраться до консерватории. У Ангелины по понедельникам был выходной, и это означало, как объяснила скучающим тоном Лика, что она проспит до полудня. Так что Лёне предстояло самому искать будущую альма-матер, куда он сейчас собирался на разведку.
* * *
Телефон зазвонил в пятый раз за последние полчаса, и Леонид Витальевич, сбросив вызов, так шваркнул его об стол, что от грохота подскочили и вылетели из-под его стула обосновавшиеся там собаки.
— Полегче, полегче! — Борис аккуратно собрал последним кусочком сырника оставшуюся на тарелке сметану, отправил всё это в рот и поднял мобильник, с интересом его рассматривая. — Надо же, не разбил. Жалко было бы, игрушка дорогая.
— У ме-еня ещё два та-аких же есть, — буркнул Волк. — Нада-арили го-овна.
— Везёт. Мне вот только коньяк дарят. Не проще ответить? Кто там тебя домогается?
— Же-ека. — Леонид Витальевич скривился как от зубной боли. — У меня се-егодня вы-ыход на ко-онцерте ко Дню учи-ителя. Две пе-есни.
— Так ответь! Скажи, что заболел, пусть всё отменит!
— Ска-ажи! Во-от та-ак я и ска-ажу! И что он по-одумает? Он не в ку-урсе, зна-аешь ли!
Борис знал, конечно. Тот факт, что Волк когда-то заикался, был его самой большой и тщательно охраняемой тайной. Он даже подробности жизни с Оксанкой так не скрывал, как заикание.
— Да не поймёт он ни черта. Решит, что ты пьяный. Лёнь, ну ты же не можешь вообще исчезнуть? Хотя бы директора надо в известность поставить. Хочешь, я сам ему отвечу?
Волк покачал головой.
— Не зна-аю, Бо-орь. Во-обще не зна-аю, что те-еперь де-елать.
Он был в полном отчаянии. Вечером концерт ко Дню учителя, завтра он должен был петь на одном небольшом корпоративчике в Питере, через три дня его ждали в Туле на открытии музыкального фестиваля. Хорошо, допустим, можно спеть под фонограмму, под чистый «плюс», а не под «дабл», как он делал в последнее время: после операции начала подводить дыхалка, он опасался, что в сложных местах даст петуха, но и опуститься до «фанеры», с его-то старой школой и его принципами, не мог. Вот и стал петь «дабл», пускать плюсовую фонограмму, но петь живым звуком поверх неё. Допустим, сегодня он выйдет под плюс, а завтра на корпоративе как? Там ведь не только петь, там ещё и публику надо веселить, со зрителями общаться. Да и за кулисами с коллегами нужно хотя бы здороваться.
А гастроли в Израиле, которые теперь накрывались медным тазом ещё и из-за подписки о невыезде? С ними что делать? К чертям летели все его планы, договорённости да вся его жизнь, потому что жизнью Волка в последние годы была исключительно сцена. Ну и женщины, конечно. Чёрт, Лиза! Он совсем о ней забыл, словно заблокировал в памяти события, с которых и начался этот кошмар.
— Бо-орь! — Он поднял голову от тарелки, которую сосредоточенно рассматривал. — Ли-изу на-адо по-охоронить. У нее не-ет нико-ого…
— Твою мать, Лёня! Вот ты не о том думаешь! Никто тебе сейчас Лизу не отдаст. Прости за цинизм, но она будет в судебном морге, пока не закончится следствие. И я надеюсь, ты ко всей этой истории не имеешь никакого отношения?
— Бо-оря! Я не-не-не…
Волка затрясло так, что он не договорил последнюю фразу. Борис тоже спохватился.
— Всё, всё, угомонись, я понял. Давай вообще сейчас об этом не будем! Теперь твоим делом займётся Мирон, ты знаешь, он адвокат от бога, он во всём разберётся. Он, кстати, звонил, пока ты мылся. Хочет с тобой пообщаться, но я сказал, что это позже. Тебе нужно отдохнуть, прийти в себя, успокоиться. Пошли-ка в кабинет, коньячку хряпнем. Только тихо, чтобы Поля не видела.
Борис Аркадьевич встал и решительно вытряхнул друга из-за стола.
— Пошли, пошли. А потом тебе поспать надо и мне тоже, кстати. Твоими стараниями ночь у меня была не из лучших.
Несмотря на ранний час, коньячок пошёл за милую душу. Вопреки обыкновению, Леонид Витальевич не стал разбавлять его водой — он всегда берёг связки, боялся