А что бы нашел-то? Какой слой?
Павел и сам не знал, как отвечать на такой вопрос. Сбежал с высылки. Одна дума была — домой! Планировал поглядеть семью, затем уехать в какой-нибудь угол, хоть на тот же Урал. Устроиться, а после бы и семью приписать. Вон украинцы! С Печоры-то половина из них сбежало… Каких только дорог не видел, каких невзгодиц. Пока нанимался косить и жил в доме зырянина, все было проще. Зырянин хоть и не больно богатый, а кормил как своего. Не тот это был зырянин, не первый, с которым ездили на озеро ловить рыбу, и даже не второй и не третий… Сколько их было, самоедов, зырян и русских? Спасали от холода, голода, от безжалостной власти…
После того как выгрузили трюмы «Фабрициуса», они с Тришкой вызвались у начальника сколотить дощатый сарай. Требовался хотя бы временный склад. Неважный был плотник Тришка, но потихоньку навострился. Дали под расписку лопаты, лом, топоры, пилу и еще одного подсобника — Гришку-хохла. Втроем склад кое-как сколотили, после чего выдали им и кой-какой паек.
Все трое постепенно окрепли, встали на ноги. Спали в одном бараке без всякой охраны. Продувной был барак-то. Многие умирали… Того начальника отозвали из Нарьян-Мара в Архангельск. Новый оказался не такой зверь, как Ерохин, он отпустил Тришку кочевать в тундру, к родичам и оленям. Позвал Тришка и Павла с собой, а куда уйдешь? Все ссыльные в Нарьян-Маре обязаны были каждый месяц приходить отмечаться. Тришка местный, в милицию не ходил. Он и посоветовал Павлу с Грицьком идти в русскую деревню, стоявшую на Печоре, подрядиться там ловить рыбу.
Украинец говорил, что все равно через Усть-Цылму убежит на родину, подался ближе к Воркуте и пропал из виду. После того Павел тоже начал подумывать о побеге. Фамилию в списках милиция как-то перепутала. Переделала Пачина в Панина. Павел не стал исправлять ошибку, а после и совсем перестал отмечаться.
Ссыльные умирали от голода и цынги. Беглецов по всему северу ловили на станциях и пристанях. Да много ли станций-то в печорской тундре? Нету там никаких железных дорог…
Начальник махнул рукой: идите, мол, оба с Трифоном, все равно вам бежать некуда. Из тундры удрать можно только на тот свет. «Иного нет у вас пути», как пели большевики.
И нахлынула вдруг воля и зеленая тундра! После «Яна-то Фабрициуса», после голодного-то Нарьян-Мара! Павел подсоблял Тришке пасти у богатого ненца большое стадо оленей. Тот самоед не пожелал явиться в Красный чум, чтобы стать колхозником… Павел всерьез заподумывал о побеге. Даже Тришке не говорил о своей задумке. С весны стада кочевали ближе к морской прохладе. К осени, когда мошку и гнус ознобило первым заморозком, завернули оленей к югу, ближе к зырянским лесам. А значит, и к вологодским местам поближе! Только между Шибанихой и богатым зырянским селом все так же лежали тысячи верст тайги… В последний раз пил Пашка с ненцем Трифоном водку и чай. Три собаки сидели рядом. Умные псы жмурили узкие волчьи глаза, дым костра стелился в сосновом распадке. Где-то был сейчас Малодуб? Может, и жива нет. В ту осень Павлу Рогову с ненцем Трифоном повезло. Они уследили и задушили арканом дикого таежного быка оленя. После того быка Павел, набравшись новых сил (да заодно и решимости), сказал другу про свой предстоящий побег. Тришка потчевал Павла сырым мясом, макая его в оленью кровь, но Павел жарил на костре даже мыд (печень), он так и не смог привыкнуть к сырому кровавому ненецкому лакомству. Они в последний раз сварили и выпили евей — олений бульон, и Рогов, обняв своего спасителя, поднялся на усталые ноги:
— Ну, Трифон, прощай! Держи хфос пистолетом, меня лихом не поминай. Пойду…
— Куды ты, Паска? У тебя деньга нет, водка нет. Хлеб нет, мясо нет!
— Пойду к зырянам… там видно будет.
Павел обнял почти безбородого Тришку (ненец выщипывал бороду), прижался к его щеке своей колючей щетиной… Целый год прошел. Казалось, что чадный запах тундры еще не выветрился из рваной рубахи. Или это таежный уральский дым до сих пор витает над Павлом?
Зырянин, нанимавший Павла рубить баню, хорошо рассчитался с ним и посоветовал любой ценой пробираться ближе к Уралу… Ох, уж этот Урал! Не забыть Павлу этот Урал ни в жизнь! Цынга началась еще до Урала. Павел чуть не горстями выкидывал изо рта зубы. Облысел, и руки уже едва держали топор… Но кто-то, видимо, крепко, очень крепко молился за Павла Рогова.
* * *
Большая круглая луна кровавилась и быстро закатывалась. Ночь потемнела. Павел не знал, сколько времени пролежал он в огородной траве и сам не заметил пришедшую дрему. Свадебное гулянье напоминало ему о счастливом недавнем прошлом. Он вздрогнул, словно ночная птица, когда услышал близкие торопливые шаги. Не разглядишь, кто прошел. По голосам вроде какие-то ребятишки. Опять все стихло. Вдруг у Павла сильно застукало в левом боку. Вера!
Он узнал ее каким-то нездешним чутьем. Она бежала вниз, к реке, видимо, торопилась к детям и своему убогому банному жилью. Павел едва сдержался, чтобы не окликнуть жену…
Он хотел уже тихонько присвистнуть или встать из травы, но увидел вторую фигуру. Кто-то догонял Веру, но кто? Он четко слышал тяжелое мужское дыхание, сапожный топот и даже табачный запах.
Боясь подняться на затекшие ноги, Павел на коленях приблизился к изгороди. Он попытался разглядеть через жерди, кто догнал на тропке его жену. Вера Ивановна удалилась. Но кто это? Кто с нею?
Павел не разобрал невнятный говор, но видел в темноте расплывчатые фигуры… Кажется, они шли об руку. Слышен пьяный глухой голос, возня… Кто?
А Дымов, вот кто!
Из-под горы долетел крик.
Павел вскочил и, взбешенный, начал выламывать кол из новожиловской изгороди… Его словно бы кто-то осадил изнутри: «Стой, Рогов! Остынь… Тихо, Рогов, тихо. Не торопись, приглядись…»
Нет, ясно, что это он, Аким Дымов! Крестами менялись в молодости. Преследует бабу… Его, Павла, жену! Он, больше некому! А она-то что? Неужто… Не зря ведь писал Дымов донос. Может, все два года ходит к жене! К Вере Ивановне…
Ярость и жгучая ревность снова и снова корежили Павла. Нахлынуло на него горькое отчаяние и вслед за отчаянием — тупое, ничему не подвластное безрассудство. Он перемахнул изгородь и с колом в руках ринулся к баням, но его опять словно толкнул кто-то под бок: «Стой… Не горячись. Посадят, и все. Ни сыновей не увидишь, ни братанов. Крышка! А с ней…» Сам не зная, вслух или про себя, но Павел по-страшному выругался.
Не проходило отчаяние, безмерное и всепоглощающее. «Конец. Только Ваську увижу, и все. Убью Дымова как собаку… Зарежу… А она… будь она проклята! Еще бы дедка увидеть… В лес? Нет! Найти Ваську, потом Дымова. Конец всему… В Ольховицу… Либо подстерегу тут… Не надо и подстерегать, вот он идет от реки. Поет…»
Кабы прежняя сударушкаБыла не по душе,Не ходил бы ночи темные,Не спал бы в шалаше!
Павел нащупал в кармане нож, которым свежевали с Тришкой оленей. Нет, не сейчас. После. Пусть он протрезвится.
Павел вновь затаился. Дымов прошел совсем близко и пропал в сумерках за углом. Все стихло. Павел выбрался из новожиловской загороды и в полный рост прошел по заулку. Гармонь все еще пиликала у лошкаревского дома. Он прошел за околицу, в поле… После, когда деревня заснула, он как будто еще раз прошел по улице. Или это приснилось ему в бредовом стоячем сне?.. Мысль о том, что Дымова не пустили в баню, никак не приходила в голову…
Он плакал от горя и ярости. Он в открытую, не чуя босыми ногами росы, в предутренних шибановских сумерках бродил за деревней. «Васька, брат! Где он?» Кажется, в доме Тоньки-пигалицы огня уже не было. Или и это только приснилось, что огня не было? Павел не очнулся и в четвертом поле. Мокрый от слез и от холодной росы, он забрел в чье-то гумно. Куда он пойдет теперь из ненавистной Шибанихи? Босой, раздавленный…
«Все, крышка… — опять мелькнуло в усталом уме. — Он уйдет в Ольховицу, прикончит Дымова… Поговорит вначале с глазу на глаз. Нет, даже говорить нечего! Вместе гуляли в молодости… Сука!»
Сонный чибис поднялся с гнезда, с ленивым писком пролетел над Павлом. Кошмарная ночь завершалась криком этого чибиса, но рассвет ничуть не обрадовал и не вернул вчерашней бодрости Павлу Даниловичу Рогову.
Бездомным зверем бродил он за околицей, натыкаясь на амбары и гумна, бесцельно поворачивал куда-то обратно, как пьяный или свихнувшийся. Нет, он никогда больше не увидит жену, если и останется жив на этом безжалостном свете! Иногда он забывал обо всем, что случилось нынешней ночью. И тогда хлебодарным сполохом просверкивало краткое воспоминание о детях. Вставали въяве и прежние счастливые времена: отцовский голос звучал в ушах, а то мельничный скрип, либо песня на свадьбе в доме Роговых, и даже слышался иной раз запах женских волос… Затем опять накатывались отчаяние и непосильная тяжесть. Он спал на ногах, как лошадь.