— Высотные дома тут будут. Ворота в город. Красиво станет! — И подмигнул: — Кострома — родная сторона!
— Вы коренной костромич?
— Нет, я приезжий. Но волжская Кострома все время тянула меня к себе.
Как-то летом прихожу на стройку и не слышу обычного шума. Главный понуро ходит по берегу, морщит лоб. К нему:
— Что случилось?
— А! — махнул он здоровой рукой. — Поставщиков бы по мягкому месту. Где балки?! Звоним, а в ответ: скоро придут, в пути. Вот и скоро. Стоим. Ну и заработки у сдельщиков покачнулись. Монтажники требуют: давай работу, а то на другую стройку уйдем. Кому хочется терять золотое время. Математика!
— А вы бы в горком или в обком.
— Придется. Непременно придется! — заверил он.
Чаще всего я видел главного на стройке в воскресные дни. Однажды спросил его, почему он и в выходные все тут, надо же и отдохнуть.
— Хорошо бы, — засмеялся он, — а кто сторожить будет?
— То есть как сторожить?
— Очень просто. Я же сторож, ответственное лицо!
— ?!
— А чего? Не так, что ли? Сколь тут техники, какова важность объекта, разве можно без сторожа?
Он, должно быть, не догадывался, что я-то считал его не сторожем…
Мне вспомнились братья Петровы из далекого моего детства. Было общее между ними и этим беспокойным сторожем.
В один из праздников я увидел на его груди медаль «За отвагу». Не утерпел, спросил, где получил медаль.
— За одну переправу. Сапером я был. С мостами-то в войну познакомился…
Он пошевелил левой рукой правую, культяпку.
— Вот помеха. А то бы мое место было бы вон там! — указал он на высокую опору, где работали монтажники.
Помолчав, прислушиваясь к шуму стройки, он вскинул голову.
— А работка опять пошла ходом. Горком помог.
После этого я до зимы не встречался с главным. Прихожу — сторожевая будка пуста. Главного на месте нет. Я подождал, прислушиваясь к звукам стройки. Они доносились с той стороны реки, там сквозь снежную мглу прорывались слепящие огни сварки. Работа шла своим чередом.
Я подумал, что где-то там и сторож. Вскоре я услышал его негромкий, с придыхом голос. По первым балкам, перекинутым через опоры, он легко шагал к будке, а за ним осторожно двигались гуськом несколько человек, видать, любопытных.
У будки он остановился, подозвал к себе спутников и меня и, щурясь от ветра, закивал на колонны и монолитные опоры, шагнувшие с обеих сторон к середине Волги. Только на середине еще оставался небольшой разрыв.
— Теперь уж недолго ждать, — не отрывая взгляда от опор, сказал сторож. — К весне сойдутся обе стороны, навсегда скрепят свой союз.
А весной главный заболел. Шли дни, а он не появлялся на стройке. Все, кто приходил сюда, справлялись:
— А как здоровье у главного, у Васильича?
Я увидел его только летом. Пришел он на стройку осунувшийся, похудевший. Но глаза его засветились радостно, когда увидел он мост, огромный, внушительно выгнувший свое тело через Волгу, с широченными пролетами, сквозь которые свободно проплывали многоэтажные теплоходы и баржи.
Липовый мед
На железнодорожный разъезд Иван Семенович Комельков приехал на рассвете, задолго до прихода пассажирского поезда. Привязав лошадь к изгороди, он заковылял на перрон. Тут было еще безлюдно, лишь вдали, на полотне, маячила одинокая фигура путеобходчика, который через каждые десять — пятнадцать шагов стучал молотком по рельсам. Путеобходчик шел в сторону соснового бора, откуда и должен показаться поезд.
Туда глядел и Комельков. Он сел на скамейку как раз лицом к лесу. Было тихо. Когда Иван Семенович закурил, то дым, прежде чем подняться ввысь, медленно оплывал немолодое лицо его, цеплялся за колючие рыжие усы. Он отдувался, пытаясь отогнать дым, чтобы не мешал глядеть вдаль.
Где-то там, в душном вагоне, трясется его сын, Мишутка, и, наверное, тоже глядит вперед. Три года не виделся с ним Комельков. За это время у батьки побелели виски, еще больше отяжелела покалеченная правая нога. И сын небось изменился. Когда три года назад увозили его из деревни, то у него только еще пробивался пушок на губах. Совсем малец был. Теперь, поди-ка, повзрослел, шире в плечах стал. Только, наверно, худоват. Ведь не у мамки в гостях был…
«Ну, ладно, поправится — медом отпою, медом!» — ухмыльнулся Комельков.
Над лесом вспыхнуло зарево. Нет, это не от поезда. Всходило солнце, затопляя красноватым светом все вокруг — и бор, у входа в который заблестели рельсы, и мокрый луг, расшитый узорами желтоглазых ромашек и лилово-голубых колокольчиков. Восход разбудил прозрачный родниковый ручеек, звон которого явственно доносился до Комелькова, поднял первых бабочек, ночевавших на лугу. От луга тянуло медовой свежестью. Иван Семенович вдыхал этот запах и про себя замечал, что и нынче лето будет доброе на мед. Весь июнь стоит такой вот тихий и солнечный в буйном цветении.
И он окончательно решил, что непременно отпоит сынка медом. Цветочным. Нет, и липовым. Мишутка, помнится, больше всего любил липовый. А как расхватывали это добро на базаре!
— Заживем, сынок, опять заживем, — тихо проговорил он.
Послышался шум, затем гудок — поезд на полном ходу вынырнул из бора и, размеренно стуча колесами по стыкам рельс, катил через луг к разъезду. Комельков сорвался со скамейки и бросился навстречу дымящему локомотиву. Он был уверен, что сын едет в последнем общем вагоне, и спешил к месту, где вагон должен остановиться.
Да, он не ошибся. Из последнего вагона и вышел Михаил, вернее — спрыгнул, потому что туда не доходила платформа. Комельков облапил сына, прильнул к колючим губам его. В первую минуту он словно сквозь пелену видел Михаила — мешали слезы. Только немного позже, когда повел к подводе, стал внимательно разглядывать его. Действительно, сын вытянулся, стал выше отца. На суховатом лице, потерявшем прежнюю припухлость, выделялся тонкий хрящеватый нос. Строго и холодновато блестели крупные капли серых глаз. Из-под расстегнутого воротника тенниски выпирало полукружье ключиц.
Комельков хотел сказать, что именно таким и представлялся ему сын, но не сказал. Зато вслух заметил, когда укладывал в передок телеги сыновний чемодан!
— А ты, гляди-ка, с пожитком. Не ожидал…
— Заработал малость…
— Заставляли? Трудно было?
— В тюрьме легко не бывает.
— Да, конечно, — закивал Комельков. — Усаживайся-ка. Дома отдохнешь, нарастишь мяса на кости…
Он взбил на телеге сено и подтолкнул сына:
— Как перинка. Не натрясет.
От разъезда до деревни Лемехово двенадцать километров. Комельков подхлестывал лошадь — хотелось до жары одолеть путь. Дорогой он рассказывал сыну о себе, об однодеревенцах. Жаловался на здоровье: при каждой перемене погоды ломит ногу, тоскует сердце. В колхозе уже не работает, да и много ли надо вдовцу? Есть огородик, скромная пасека — прокормиться можно. Конечно, колхозники косятся на него, иные даже барином кличут, насмешничают, но того не сознают, что ногу покалечил не где-нибудь, а в колхозе.
— Ты в ту пору еще махонький был, когда это случилось. Возили зимой с Мокруши сено для фермы, ну и упал я с воза…
— Знаю.
— Ты-то, ясно, не забудешь, а им что? Корят: тяжелой работы, слышь, испугался. Каково, смекни-ка, терпеть это? — со злостью стегнув лошадь вожжами, обернулся он к сыну.
Сын молчал, глядя на дорогу, круто огибающую березовую рощицу, на покатое поле, где зеленая, уже выколосившаяся рожь волнами набегала на березняк. Солнце купалось в этих волнах, щедро расцвечивая их. Давно не видывал такого приволья Михаил, и он не в силах был оторвать взгляда и от поля, и от рощи.
Комельков нетерпеливо тронул его.
— Ты что — не слышишь?
— Слышу. Посильную работу не просил? — не пошевельнувшись, спросил он.
— Работой сыт не будешь…
Теперь сын поднял голову, взглянул в глаза отца, но они так скрылись за вечно припухшими веками, что разглядеть их не смог. Отец не любил, когда глядели ему в глаза. Он дернул плечом.
— Что уставился? Не так разве сказал? Небось и сам не захочешь к ним… И не надо. Можо, в город подашься, а можо… Да ладно, дома все обмозгуем. Так? Ну что ты опять молчишь?
— Все слушаю.
— Слушай. Худому батька не научит, — воодушевился Иван Семенович. — Ты у меня, Миша, один остался как перст. Только о тебе и думаю. Мамке-то вот не довелось свидеться с тобой, а тоже бы обрадовалась. Она, гляди, и слегла-то, по тебе тоскуя. Не поберегла себя…
— Где ее похоронили?
— На Каменихе. А что?
— Заехать бы, поглядеть на могилку.
— Потом, Мишутка, потом…
Он натянул вожжи: дорога сходила под уклон, к речке. Но когда колеса простучали по шаткому мостику и вынесли телегу на ровный берег, он опять заговорил:
— Мильку помнишь? Дивчина, скажу тебе, как красное яблоко. В костях тоже крепка. Счетоводка. Денежная. Ну — невеста! Эта не чета Юльке, бесприданнице.