работал, пребывая на содержании у шурина, Всеволода Петровича Чижа, мужа покойной сестры. Хотел спросить, но тут на мокрой и скользкой от пива столешнице, изрезанной и исписанной ножиками, ясно увидел словно бы проявившиеся слова: «Не спрашивай, им все
там известно». С изумлением уставился на них Георгий Николаевич, поскреб ногтем, проверяя, реальны ли или ему мерещится. Слова оказались реальны, потому что выскальзывали из-под ногтя, разбегались в разные стороны, потом опять сбегались, выстраивались в ту же фразу: «Не спрашивай, им все
там известно».
— Ну да... конечно... разумеется, — закивал он головой, соглашаясь. — Я понимаю, работа..., — но тут накатило на него содержимое второй выпитой кружки, в голове щелкнуло, переключилось. — Философы, говоришь? — он хитро, лукаво глянул на Виталия Алексеевича. — Да, я философ! Не по должности, по призванию философ! Эх, Виталий, если бы ты знал, как я блистал на кафедре! Со всех факультетов сбегались на мои лекции, чтобы послушать доцента Черкассова, то бишь меня! Юные студентки плакали, записки писали, в вечной любви клялись! Все! Поголовно!
Георгий Николаевич уже не сидел, приниженно согнувшись, поглядывая вокруг боязливо, — он уже царил над столом, как некогда на кафедре, размахивал, рубил воздух рукою.
— Молодец! — любовался им Виталий Алексеевич, подначивал, подзуживал — вот таким я тебя люблю! Орел!
— А где теперь все это? — вдруг так же неожиданно сник Георгий Николаевич. — Тю‑тю! Нету! Съели философа Черкассова завистники, коллеги! Ополчились! Не смогли пережить моей славы! Хапуги от философии! Бездари! — крупная слеза скатилась по его щеке и шлепнулась в кружку с пивом.
Что ж, и слезу, если рассматривать ее под определенным углом зрения, можно принять за философскую категорию. Если относиться к ней как к социальному явлению. Плакал Георгий Николаевич, оплакивал загубленную завистниками жизнь и как-то забылись, улетучились из памяти собственные мелкие грешки, такие, например, как случай с супругой заведующего кафедрой философии: заведующий застал Георгия Николаевича с нею в пустой аудитории в не совсем, надо сказать, приглядном виде. Мелочь, конечно, однако с нее и начались его беды. Но было, было. Были и зависть и подсиживание — все было.
Попивал пивко и Виталий Алексеевич, и у него отошла, отмокла душа от суровых ночных приключений, хотя и раздражен был несколько оттого, что не входила беседа в нужное русло. Выскальзывал Георгий Николаевич, не ухватывался. И противно было слушать его плаксивый лепет о загубленной жизни, наблюдать пьяные слезы и сопли.
— Хор-роший ты человек, Жора...
— Стоп! — опять подскочил на стуле Георгий Николаевич. — Ни слова! — и руку через стол протянул в предостерегающем жесте, словно хотел загнать обратно готовые вылететь из Виталия Алексеевича слова. — А что ты знаешь о хорошем и плохом? О добре и зле? Ну-ка, скажи мне! Очень желательно послушать!
Забыл, забыл он уже о своем вертлявом загубленном прошлом — сиял лукавством и восторгом. Поморщился Виталий Алексеевич: у него работа, понимаешь, а тут... Предчувствовал какие-то нравственно-философские дебри, ерунду какую-то.
— Да брось ты, слушай..., — махнул он рукой и взглядом подозвал официанта — тот у стойки бара стоял как бы на старте, неотрывно глядя на их именно столик. — Еще шесть, — заказал Виталий Алексеевич, намереваясь маневром этим отвлечь Георгия Николаевича от пьяных философских излияний.
Однако нет, не поддался нетерпеливо ерзавший на стуле Георгий Николаевич, и только удалился официант, тут же навалился животом на стол, дохнул застарелым перегаром.
— Ну так я вам скажу! — выпалил он, бог знает почему переходя на «вы». — Слушайте: мной решен извечный вопрос о Добре и Зле, тысячелетия мучивший человечество!
— Ну?! — скептически скривился Виталий Алексеевич.
— Да, представьте себе! Тысячелетия люди заблуждались, разделяя эти два понятия. Нет! Они двуедины и неразделимы, как сиамские близнецы! Борьба противоположностей — чушь! Нет никакой борьбы, а есть закон неизбежного перевоплощения понятия в свою противоположность!
— Ты бы, Жора, пил лучше пиво!
Георгий Николаевич замер на мгновение, глянул на исходившее пенным томлением только что принесенное пиво, схватил кружку и разом опрокинул ее в себя, как будто намереваясь загасить бушующий в нем философский огонь. Но, похоже, только подбавил жару.
— Примеры? — закричал он. — Извольте! Из истории общественных формаций! Возьмем Швецию. Что имеем? Монархию! Вспомните, что могло быть отвратительней средневекового абсолютизма! А сейчас Швеция самая демократическая страна, король тихо-мирно разъезжает себе на велосипеде, и мы даже начинаем поговаривать о шведском социализме. Вона! Это в монархической стране! А возьмем нашу многострадальную Русь? Благороднейшая борьба благороднейших людей за светлое будущее, начиная с Радищева и декабристов, во что вылилась? В гнусный и мерзкий геноцид, в сталинщину! То же и в Китае, и в Кам...
— Но-но, Жора! Ты того... не касайся. Языком мели, но не касайся.
Сник Георгий Николаевич, съежился, к самому столу подбородком пал, глазами забегал. «Ба! — ужаснулся. — Что это я, действительно! Забыл, с чем имею дело!»
Но тут же пьяный бес в его груди заколотился возмущенно, засучил руками и ногами: «А имею право!» Вскинул голову, выпятился:
— Вы мне... рот не затыкайте! Я свободный человек! Я гражданин Вселенной, на меня не распространяется власть ваших аппаратов. Аппаратчики! — кипятился Георгий Николаевич, но в глазах-то его метался страх и черты его мелкого лица сами собой складывались в вопрос: что-то будет? — Я русский интеллигент! Я за свои убеждения на костер пойду!
— Иди, кто тебя держит! Вон площадь, вон лес. Собери в лесу хворосту, разложи на площади костер, плесни бензинчиком и гори себе на здоровье синим пламенем. Думаешь, хоть кто-нибудь пошевелит пальцем, чтобы удержать? И не надейся! Еще и подтолкнут! То-то шуринок твой обрадуется!
— Не обрадуется! — затравленно уполз, вжался в спинку стула Георгий Николаевич.
— Это почему ж ты так уверен? Что ему за корысть тебя кормить и поить?
— Профессор Чиж — великий человеколюб!
— Э-э, брат, все мы человеколюбы! Все мы людей любим, только каждый на свой лад.
— Он врач от Бога! Он не может иметь таких подлых мыслей!
— Ну-ну, а еще кто?
— Собиратель, — упавшим голосом произнес философ. — Нумизмат.
— Кто?! — теперь уже Виталий Алексеевич подскочил на стуле, и