Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я и на покосы гонял на коне — уволокли Кешку в напольный край.
— Жди теперь, язви его в печенки, а надо картошки окучивать.
Ругают Иннокентия. Нельзя не ругать, когда есть срочное дело, а его не отыщешь. Ругают, хотя, кроме Иннокентия, в Комитет содействия революции выбраны и другие односельчане. И председатель есть. Да к председателю сунься — из дому выставит. А Кешка усатый, будь он неладный, в помощи не откажет.
— Вон он идет, — крикнула баба с крыльца. И разом все встали. И Ксюша, услышав крик, вышла из-за прилавка на крылечко.
Худой, невысокий, стремительный, Иннокентий появлялся всегда неожиданно. Вечно в выцветшей солдатской одежде, залатанной на локтях и коленях. Солдатский пояс туго перетягивал талию. Обмотки аккуратно намотаны на крепкие ноги. И выглядит Иннокентий чуть франтовато. Только вот при ходьбе правую половину тела заносит вперед — скособочила мужика немецкая пуля.
— Здорово живем, соседи! — пожилых по имени перечислил — Здравствуй, дядя Явор! Здравствуй, Пахом. Меня дожидаетесь?
— Тебя, тебя, Иннокентий.
Деду Явору, как старшему, уступают дорогу Кланяясь низко, снимает он с лысенькой головы старую меховую шапчонку.
— Докука, Кеха, к тебе такая, што терпеть не могу. Живем мы, как знашь, не бедно. Куда там. Сенцы недавно пристроили. Есть теперь где кадушки поставить, где коромысло повесить.
По жизни в селе Рогачево Ксюша хорошо знала избы без сенок. Избы, где даже серп, литовки, ушаты висят во дворе, на наружной стене избы. Хорошо знала жизнь, когда немудрящие сенцы за богатство считают, и чуть краснела: прав был Вавила, закрывши глаза жила она в Камышовке.
— Сам знашь, как я робил, — продолжает рассказ дед Явор. — Скажешь — похвастался?
— Нет, не скажу.
Дед Явор лысый, сухой, лицо как картошка печеная. Руки трясутся. А было время чуть свет начинал работать и в потемках кончал.
— То-то, не скажешь. Мозоли смотри, — вытянул вперед руки дед Явор, развернул их ладонями вверх. Мозоль не буграми, а рукавицей наложена на ладошку, на пальцы. — А Донька хозяйство зорит и управы на него не найду.
Донька — сын деда Явора постарше Иннокентия годов на пяток. Спокойный всегда, рассудительный.
— Даже сказать срамно, — кряхтел дед Явор и глаза его с красными веками слезой налились. — Покос не страда, самое сейчас времечко копейку растить: маслица подкопить, яичек собрать для базара, а он, срамник, ребятенкам прикажет яички варить. А ребятенкам яички на што? Разве работа от ребятишков? В картошки скоромное масло кладет. Да не в масле дело. Сапоги мои помнишь?
— Как же не помнить. Сам их у Доньки брал, как Ульяну вел под венец.
— То-то оно. Уж я их берег. Бывало, грязь не грязь, а в церковь идешь босиком, на паперть взойдешь, ноги не только травой, а тряпочкой оботрешь да сапоги и наденешь, чтоб в церкви-то перед богом в сапожках стоять. Тридцать пять лет сапоги носил, полсела в моих сапогах обженилось. Вскоре после японской войны, новешеньки подарил мому Доньке. Десяти лет не прошло, а сапоги на нем, как на огне погорели. Так прошу тебя, Кеха, посеки мово Доньку.
— Дед Явор, да ты што! У меня такой власти нет.
— Не бойся. Оно, конешно, Донька сильнее тебя, да он у меня послухмяный. Скажу, и сам вожжи тебе припасет, сам и на лавку ляжет. Супротив воли отца не пойдет. Я сам его сек третьего дни, да силы в руке не стало. Махал вожжами, махал, аж нутро заболело, а он поднялся да сразу дрова колоть — никого ему не доспелось. В прежние годы как посеку, так на печке всю ночку простонет, а тут хоть бы ойкнул. Выручи, Кешенька, посеки его, наглеца. Аль прикажи кому поздоровше.
Предательница-слеза покатилась по морщинистой щеке деда Явора.
— Я, дед, сечь Доньку не буду. И люблю я его, и власти такой у меня нет.
Плюнул сердито Явор.
— Да какой же дурак тебя в начальники выбирал? Начальник должен рассудок иметь и понимать, што к чему. Вот, помню, годков двадцать исполнилось мне и надо ж такому стрястись — живот у меня заболел. День болит, два, а земля подсыхает, ее пахать надо. Отец умер, пахать, значит, некому. Дед пошел в волость, — волостной старшина тогда умница был, — он как призвал меня в волостную управу, как полета горячих вложили, так, скажи, с тех пор ни разу живот не болел. Так поучи уж Доньку мово. Сделай милость, уважь старика.
— Не могу, дед Явор.
— Тьфу на тебя и на всякую твою власть…
Сапоги из фабричного хрома. На высоких подборах. Со скрипом — для скрипа в стельки специально заложена береста, — верх мечты деревенского парня.
Есть семьи, где сапоги фабричного хрома у каждого мужика. Пять пар на одну семью. Они признак благосостояния, экономической силы. Они, как дворянская фуражка в городе, свидетельствуют о благонадежности мыслей сапоговладельца, о надежде его стать купцом. Пусть распоследней гильдии, но купцом. Других равных по силе желаний он не имеет!
Таких семей в селе три — пять. Остальной деревенский люд ходит в тех сапогах, что получил от матери при рождении, а в распутицу надевает выворотные самодельные бродни из домоквашеной кожи.
Но бывает один день в жизни, когда необходимы хорошие сапоги. Это свадьба. Половина села сбежится смотреть, как молодые выходят из церкви. На невесте должна быть фата, на женихе сапоги непременно.
В каждом селе есть подвенечные сапоги. Купил их крестьянин в минуту неожиданной удачи, когда замерцал перед глазами достаток. Но достатка к нему не пришло, а сапоги остались, и отдает их хозяин в аренду на свадьбу. И женятся в них все, кому они на ногу лезут. Хоть на босую.
Сапоги — это гордость деда Явора. Раскроет, бывало, Явор укладку, вынет оттуда сверток, завернутый в чистый холст, развернет его, слеза умиления к горлу подступит. Целы сапоги. Это первый и последний подарок капризной судьбы, первое и единственное свидетельство ее благосклонности к деду Явору. Но пока они целы — не тускнеет надежда на близкую удачу.
— Тьфу… тьфу… на тебя, — и дед Явор, махнув рукой, медленно идет от Иннокентия. Старенький, сухонький. Он еще больше ссутулился от неудачных переговоров с представителем власти. Рубаха и портки, видимо, с сына, обвисли на нем, как на жерди. Отойдя шагов пять, дед оглянулся с надеждой, даже потоптался на месте: показалось, что Иннокентий одумался. Приложил горстку к уху — Ась?.. Кого?..
— Приду, дедушка, и поговорю с Данилой.
— С сатаной говори. Мне делом надобно помочь, а сказки сказывать сам умею. Так-то!
Вздыхает Иннокентий.
«Эх, видно, придется ездить в соседние села занимать сапоги на свадьбу».
— Кеха, — перебивает мысли Иннокентия дед Пахом, — запозднял я с покосом — лихоманка напала, — утром приехали мы на деляну, а траву того… последние копны на телеги грузят…
— С этим делом иди к председателю.
— Ха! Председателевы батраки, на его, председателеву, телегу сено мое сгрузили и увезли на его, председателев, двор. Митьке на Митьку челом не бьют.
— М-мда… Погодь малость, с Лукичем посоветуемся.
Не давая закончить разговора с Пахомом, запричитала баба:
— Контора Ваницкого обсчитала. Еще до войны сорок рублев займовали. Таскам и хлеб, таскам и пряжу, и яички — все как в пропасть. Все должники. Нынче посконь чесану сдала. Сам ты, Иннокентий, приходил вчера и хвалил, кака баска, — а приказчик ее вторым сорто-ом! Мужики наши царя-батюшку защищают, а приказчик, тот…
— Не ной. Царя нет давно, а ты все его поминаешь. Пойдем к Ваницкому.
— К самому? — отшатнулась баба.
Иннокентий ругнулся:
— Эх ты, политика. Сам-то в городе где-то, в хоромах. Дядя Пахом, подожди меня малость.
От крыльца магазина расстилается зеленая площадь с черной церквушкой посередине. На ее деревянной крыше цветут моховые заплаты, а купола окрашены такой яркой краской, что небесная синь кажется полинявшей. Споря с солнцем, сияют кресты.
Саму церковь обихоживает приход, а заботу о куполах и креста взяла на себя заготовительная контора Ваницкого. Большая контора вся в кружевах деревянной резьбы, на беленом кирпичном цоколе раскинулась против церкви, как купчиха на узорчатой простыне… Контора закупает для приисков пшеницу, овес, сено, холсты и пеньку. Не столько закупает, сколько принимает продукты от крестьян окрестных селений в погашение долгов.
Увидя бабу, недавно ревевшую в магазине, приказчик Ваницкого сразу окрысился:
— Снова приперлась. Реву сто коробов, а долги с Николы угодника собирай. Да еще изругают всячески.
— Иссрамила! Господи, — баба всплеснула руками. — Да тебя, живоглота, дегтем мало облить. Пошто зенки прячешь. Тебе хаханьки, а у меня четверо в хате голодны. — Как вспомнила ребятишек, так в голос завыла. — От мужика второй го-од письма не-ету. Корова болет. Свекровь — ведьма, мужиками меня попрекат. А каки там мужики, ежели ноги таскать перестала. Начисто рассчиталась я, начисто.