На молитву он всегда является первым, зато я уже два раза видел, что он заснул во время утрени. Но никто этого не заметил, потому что когда он спит, на лице у него читается благоговение. Зато когда накрывает стол или идёт за дровами, он молится иногда вслух, если поблизости окажется брат Финтан. Однажды он произнёс на латыни молитву, которую тот не знал, и это так впечатлило Финтана, будто над Хубертусом воссиял нимб.
Хубертус пообещал обучить меня латыни, по крайней мере, главным её словам, а я за это должен был научить его играть в шахматы. Ora et labora было первое, что я научился переводить, это значило «молись и работай». Что такое postulant, я тоже теперь знаю: тот, кто о чём-то просит. Но я не просился сюда, меня услали, а если я и подумывал раньше о монастыре, это ещё не было решением. И уж пасти свиней никогда не было моим желанием. Очень неприятно, когда на молитве отодвигаются, потому что от тебя воняет.
При этом необходимость постоянно молиться тяготит меня меньше всего. Я даже радуюсь, потому что в это время не надо работать, и общее пение мне тоже нравится. У одного брата, его зовут Зенобиус, такой басистый голос, что в животе отдаётся гулом. Для молитвы пригождается моя хорошая память, и я уже многое могу повторять слово в слово, хотя значения этих слов пока не знаю. Но это ничего, на небе понимают все языки и могут перевести то, что я говорю. Ночами я иногда молюсь за себя самого, в основном за то, чтобы вернуться домой. И тогда я мечтаю, что Гени женится, но мне не приходит в голову, какая женщина его возьмёт, с одной-то ногой. Но тогда бы снова кто-то был в доме и не было бы причины меня оттуда отсылать. Или я молюсь, чтобы монастырь сгорел.
Восемнадцатая глава, в которой Хубертус объясняет мироустройство
Я думаю, Хубертус попадёт в ад. «Насмешник – это злодей перед людьми», – так прочитал однажды псаломщик за обедом. И хотя я не вполне понимаю, что такое злодей, но Хубертус – точно он.
Сломанная рука у Балдуина худо-бедно срослась, и он снова взял свиней на себя. Но один день мы полностью провели с нашим стадом вместе, и я воспользовался случаем выкупаться в реке Альпе и выстирать свои вещи. К вечеру они были ещё сыроватые, и во время вечерни я замёрз, но от меня хотя бы не смердело. Теперь меня распределяют уже не на такие неприятные работы. Вчера нас, обоих подопечных аббата, послали на последнюю прополку огорода перед зимой; по сравнению с присмотром за свиньями это, считай, почти воскресный отдых. Послали-то нас двоих, но, как обычно бывает с Хубертусом, полол я один. Он сказал, что в таком красивом наплечнике не может ковыряться в земле и мозоли ему сейчас некстати, потому что потом он намерен работать в библиотеке, а там нужны чувствительные пальцы. Поэтому единственное, что он может делать, – это таскать за мной корзину с сорняками. Тем, что я выдерну из земли или срублю тяпкой, потом кормят кроликов, и вообще-то это несправедливо: мы, подопечные, добываем для кроликов корм, а когда дело доходит до кроличьего жаркого, то нам в конце стола достаются одни косточки. И когда мы их обгладываем, брат Финтан ещё и упрекает нас в обжорстве.
Пока я работал, Хубертус читал мне доклад, можно даже сказать: проповедь. Но того сорта, каким ореол святости не заслужить. Речь шла о том, что для него важнее всего, то есть о нём самом и о том, как он собирается устроить себе хорошее продвижение по жизни. Он уже всё подробно спланировал, но не так, как это делает Гени, который сперва обдумывает дело, а потом именно так его и проводит; скорее это было как сон, где всё возможно. Во-первых, сказал он, надо понравиться важным людям здесь, в монастыре, чтобы они за его набожность скорее сделали его послушником, а потом и монахом, хотя он и не из аристократии. И когда он этого достигнет, он не хочет оставаться в Айнзидельне, а пусть аббат пошлёт его в университет, лучше всего в Париж, там он будет изучать теологию.
– А ты что, такой набожный? – спросил я, и он меня высмеял, как мы в деревне высмеиваем Придурка Верни, когда тот делает кучки где попало.
– Дело не в том, набожный ты или нет, – сказал Хубертус. – Важно, чтобы другие так про тебя думали. По-настоящему набожных и не бывает, включая, может быть, и самого Папу.
Тут я и подумал впервые, что он попадёт в ад.
– Последний действительно набожный Папа был Целестин, – сказал Хубертус. – Он был настолько святой, что не годился ни на какое дело, и ему пришлось уйти.
Понятия не имею, откуда он всё это знает и правда ли это, или он просто говорит так, будто знает. Может, у него и знания такие же, как набожность: лишь бы в них верили другие.
– Наш аббат, досточтимый князь-аббат Йоханнес Шванденский, – продолжал свою проповедь Хубертус, – тоже ведь назначен в аббаты не за его святость, а благодаря его семье. Этот пост занимал ещё его дядя, а перед дядей другой родственник. Надо принадлежать к нужной семье и произвести впечатление на нужных людей, иначе никак. И я…
Я думаю, с Хубертусом можно было заговорить о чём угодно, хоть о доении коз или об изготовлении кровельного гонта, и после трёх первых фраз он уже повернёт разговор на себя самого.
– И я, – сказал он, – не имею намерения всю жизнь оставаться взаперти в монастыре или каждый день выслушивать скучные исповеди и отпускать грехи, которых меньше всё равно не становится. Я хочу когда-нибудь занять должность, к которой будет прилагаться целая конюшня лошадей, и когда я щёлкну пальцем, прибегут сразу десятеро слуг.
Вот так же и Поли говорит, что он хочет стать солдатом и вернуться домой богатым человеком. Наша мать всегда качала головой на его речи и отвечала…
Нет, я не хочу о ней вспоминать. Когда чего-то больше нет, лучше про это забыть. Так и Полубородый говорит, хотя я не верю, что он когда-нибудь что-нибудь забыл.
Хубертус всё это время продолжал говорить, и если я и пропустил пару фраз из его проповеди, это не так плохо, речь в них всё равно шла только о нём самом и о том, каким важным он собирается со временем стать.
– Ведь человечество – это как единое тело, – объяснял он мне, – духовенство – это голова, которая всем управляет, рыцарство – это руки, необходимые для ведения войн, а крестьянство – это вонючие ноги, и они должны нести на себе всех остальных. Крестьянином я уж точно не хочу стать, а рыцарем надо родиться, и этого счастья мне не дано. Но, может быть, это и очень хорошо, потому что рыцарь рано или поздно должен идти на битву, а это всё равно что голым стоять в лесу и ждать волков. А вот в церкви… – И он сделал такое лицо, как Чёртова Аннели, когда она думает о еде, и спросил меня: – Ты когда-нибудь размышлял, для чего нужна церковь?
Это был странный вопрос. Церковь есть церковь. Никто же не спрашивает, для чего нужен ветер.
– Чтобы служить Богу, – ответил я.
– Чтобы чем-то стать, – поправил меня Хубертус. – В церкви можно подняться высоко. Если правильно себя повести. Даже и простому монаху. Как ты думаешь, пурпурный цвет мне пойдёт?
А я и не знал, что это за цвет такой – пурпурный, а Хубертус сделал такой презрительный вид, будто все это знают, один я такой тупой. Это особенный вид красного, сказал он, почти самая дорогая краска в мире. Дороже только синяя, которая идёт на плащ Девы Марии, потому что эту краску делают из растёртого драгоценного камня. А пурпур, сказал Хубертус, делают из улиток, но я ему не поверил. Но иногда самые безумные вещи оказываются правдой, и какой был бы у Хубертуса резон выдумывать такое? Хотя я знаю, что он иногда врёт, но только когда ложь приносит ему какую-то выгоду.
– Епископу лучше, чем кардиналу, – сказал он, – хотя кардинал выше рангом. Но, будучи кардиналом, ты должен выбирать Папу, и если окажешься на неправильной стороне – можно обзавестись могущественными врагами. Король Франции, например, на последних выборах Папы непременно хотел… – Хубертус прервался посередине фразы, присел на корточки в грязь, забыв про свой наплечник, и что-то забормотал про себя. Если бы на него кто-то поглядел со стороны, это выглядело бы так, будто он прилежно занимается прополкой и одновременно читает молитву. Разумеется, имелся и зритель, для которого он всё это разыграл. Старый санитар, брат Косма, пришёл проверить нашу работу в огороде.