Чтобы не запутаться в подробностях, упомяну только, что я пришел в себя уже за миланскими дорогами. Продолжая бежать, я заметил, что на некотором расстоянии за мной гонятся мои враги. В руках у меня был тот же нож, и какой-то инстинкт понуждал меня вернуться; но, опасаясь наделать новых преступлений, я порешил идти дальше. Описать это путешествие невозможно, так как я многое перезабыл. Добравшись до железной дороги, я повернул вправо, чтобы сесть на поезд на станции Чертоза; но, хотя у меня совсем не было сил и мне очень нездоровилось, я пришел к станции, когда часы только что пробили девять. Ждать приходилось слишком долго, тогда как надо было уехать поскорее. Вечер был холодный, погода дурная, я с трудом шел по дороге, и мной овладело такое изнеможение, что я прилег на куче щебня. Но едва я заснул, как мне показалось, что меня по той же дороге преследуют конные карабинеры. Я вскочил и осмотрелся кругом, топот как будто прекратился, я отер пот со лба и двинулся дальше. С поля какой-то голос кричал мне: «Чезаре!.. Чезаре!..» – но я догадался, что это был обман чувств, тем более что влево от меня, т. е. на Миланской дороге, слышались настоящие голоса моих противников, кричавших мне те же дерзкие слова, как и раньше, и гнавшихся за мной. Убедившись, что первый голос был просто следствием моей слабости, [186] я, насколько было возможно, собрался с силами и продолжал путь. Не сумею определить, как я чувствовал себя тогда и что именно – сонливость или утомление – угнетало мои чувства, но факт тот, что позади меня сверху слышалось мне адское пение, и среди этих голосов всех громче раздавался голос убитой мной Ж… Когда же я в бешенстве оборачивался, стараясь показать, что не боюсь ее преследований, она исчезала вдали за лесом, и песнь ее постепенно замирала. [187] Когда это видение прекратилось, мне представился шагах в двадцати какой-то призрак громадных размеров, который, пристально посмотрев на меня, скоро исчез, и я пошел дальше. Потом, услышав, что поезд приближается, я по возможности удалился от рельсов и прилег, чтобы не быть замеченным. При виде удалявшегося поезда я подумал, как приятно было бы мне находиться на нем; но вскоре мной овладела тяжелая мысль, что я утратил свое счастье вследствие низости, из-за которой должен так страдать, и отчаяние заставило меня быстро пойти вперед. По временам мне казалось, что я вижу какие-то деревья с взобравшимися на них людьми, которые смотрят на меня, а иные даже и склоняются передо мной, но стоило мне устремить на них пристальный взгляд – и они исчезали. Один только адский голос не переставал меня преследовать, и, даже когда я оборачивался, он, казалось, противостоял моей бешеной настойчивости и то раздавался вдали, то, как будто удаляясь, слышался громче прежнего, в то время как я продолжал путь. При одном повороте дороги – не знаю, в глазах ли у меня потемнело или небо заволокло тучами, – но факт тот, что я стал плохо различать дорогу, беспрестанно натыкался на препятствия и должен был идти по самой середине ее, где она была очень неудобна. Сон и усталость одолевали меня, холодный пот на всем теле заставлял плотнее завертываться в плащ, чтобы не схватить простуды, я пробовал прилечь, закутавшись, между кучами щебня, насыпанными вдоль дороги, но боялся довериться сну, который тотчас же овладевал мной. Видения исчезали, когда я опускал голову, и снова появлялись, как только я поднимал ее. [188]
Наконец показался огонек в будке сторожа, и это несколько ободрило меня. Когда я постучал в окно, сторож спросил, что мне нужно, и я едва мог возвысить голос настолько, чтобы попросить у него воды. Он вышел и налил мне две кружки. Затем я спросил его, далеко ли еще до Милана, и он указал мне ближайшую дорогу. Я поблагодарил этого человека и снова отправился в путь. Вода подкрепила мне только желудок, но не силы, так что я с большим трудом добрался наконец до города, где и приютился в гостинице, с намерением пролежать весь день в постели, а вечером уехать в Швейцарию . [189] Там, как я надеялся, мне уже нечего будет опасаться преследований со стороны полиции. Но когда я лег в постель и пролежал с шести до девяти часов, то убедился, что не смогу не только заснуть, но даже остаться спокойным. Поэтому я изменил свой план и, так как хозяйка не пожелала взять меня на свое попечение, отправился в Главный госпиталь. Едва только оправившись и еще не вполне выздоровев, я вернулся на родину в восемь с половиной часов вечера и тогда же явился в полицию.
Воспоминания о времени, проведенном в тюрьме, и о живых сновидениях
В три часа ночи меня препроводили из полиции в Павианскую тюрьму. Я вошел в камеру, где уже было человек пять или шесть арестантов. Мне дали короткий соломенный тюфяк без подушки и одеяла, причем надзиратель сказал, что завтра принесет одеяло, и ушел. Я лег на эту постель не раздеваясь, тщательно укрылся плащом и тотчас же заснул. Во сне мне показалось, что я вижу свет как бы надо мной и слышу голос, говорящий мне: «Ты выдал себя» . Тут я проснулся. Вскоре начало светать, один из заключенных встал, умылся и, посмеиваясь, принялся вязать чулок. Потом и остальные поднялись поодиночке, стали расхаживать по камере и обращались ко мне с вопросами, как будто с целью узнать, за что я арестован. Но у меня совсем не было охоты разговаривать, и, чтобы отвязаться от их любопытства, я встал, умылся, оправил свой мешок, набитый соломой, и снова лег, сделав вид, что хочу спать. Заметив, что я озяб, кто-то из арестантов набросил на меня свое верхнее платье и сказал: «Возьми, бедняга, укройся, если тебе холодно» . Между тем наступило время раздачи хлеба; отворив окошечко над дверью, надзиратель спросил: «Сколько вас?» – на что ему отвечали: «Нас теперь шестеро, одного привели сегодня ночью» . После этого мне дали хлеба, как и всем остальным. Так как я еще не совсем оправился после болезни, то подумал, что не стану есть этого хлеба – черного и сухого; но у меня проснулся аппетит, и я начал есть. Немного погодя пришел надзиратель с каким-то господином – позже я узнал, что это был директор тюрьмы, который сказал, что переведет меня в другую камеру. Когда я пошел за ним, он спросил, по какой причине меня арестовали, и я, не зная, зачем предлагается мне этот вопрос, отвечал, что вчера вечером уже объяснил в полиции. То г д а он, как будто желая дать мне понять, что еще не поздно отказаться от прежних показаний, заметил мне: «Но ведь говорят, что убийца был выше тебя ростом и с более густыми усами, чем у тебя» . Однако я не поддался его уловке, с нетерпением повторил то же самое и вошел в другую камеру, № XI. Пятеро заключенных в ней арестантов оказались весельчаками, и я почувствовал себя несколько бодрее, заметив, что все они почти одних лет со мной. Так прошли целые сутки, а на следующий день меня потребовали к допросу, привели в какую-то комнату и посадили на заранее приготовленный складной стул. Тут мне с болью в сердце пришлось вынести новый позор , [190] когда караульный надел мне на ногу цепь, укрепленную в стене. Три или четыре минуты я оставался один в полном молчании, затем вошел судебный следователь в сопровождении секретаря, который сел за стол, а судья остался на ногах; в то же время вошли двое господ – доктора, как я узнал впоследствии, – и, опершись о стол, помещенный с правой стороны, начали пристально смотреть на меня, а вслед за ними пришел еще один господин, незнакомый мне, но, по-видимому, тоже следователь. Они начали разговаривать между собой, показывая друг другу футляр от ножа, причем господин, которого я принял за другого следователя, сказал: «Да, но он должен быть меньше ростом». Окончив разговор, все ушли бросив на меня довольно сочувственный взгляд, но вскоре вернулись опять и стали в прежнем порядке, т. е. следователи с левой стороны, а врачи – с правой. Следователь начал допрос, и я отвечал точно так же, как и в полиции, нисколько не изменяя своих показаний. После этого врачи удалились, а вслед за ними скоро ушли следователи и секретарь. Я оставался один минуты три или четыре, затем явились караульные и, освободив мне ногу из цепи, отвели меня обратно в камеру. При входе моем товарищи ожидали услышать от меня рассказ о подробностях допроса, но я не чувствовал никакого желания разговаривать и молча лег на постель: тогда они начали петь, как бы с целью отвлечь меня от мрачных мыслей. Так прошли сутки, а на следующий день меня посетил тюремный доктор, который, пощупав мне пульс, многозначительно произнес: «О, это ничего, ничего!» При других я не показал, что понимаю этот намек; поэтому доктор зашел вторично, когда со мной сделалась легкая лихорадка, и, чтобы я лучше понял его, [191] обратился ко мне с вопросом «ел ли я» , на что я отвечал «да» . Потом он спросил: «Много?» – и, получив ответ: « да, много» , снова повторил: «О, это ничего, ничего!» Предполагая, вероятно, что я все еще недостаточно понимаю, в чем дело, доктор для моего успокоения [192] заручился еще содействием профессора Скар., который однажды в сумерки, под предлогом посещения заключенных, зашел и в нашу камеру. Через посредство сопровождавшего его надзирателя он спросил, не желает ли кто посоветоваться с доктором. При входе он и не взглянул на меня, как будто я совершенно незнаком ему. Так как желающих не оказалось, то я подошел с просьбой полечить меня от боли в горле. Осмотрев его, профессор сказал мне, очевидно, с целью не дать ничего заметить окружающим: «Ах! Да у тебя испорчен зуб!» – хотя этого совсем не было. Затем, желая еще яснее показать свое участие, он прибавил: «Ничего, ничего!» – и поспешно ушел, убежденный, что я понял его. Хоть я и раньше не особенно тревожился насчет моего положения, но теперь я стал надеяться на успех. Между тем врачи, присутствовавшие при допросе, заходили иногда, чтобы расспросить меня о разных подробностях; они, по-видимому, тоже разделяли мои надежды. В одно из посещений этих докторов я заметил, что они, вместо того чтобы войти в камеру, вызвали через надзирателя одного моего товарища по заключению и начали с ним разговаривать в коридоре. Я догадался, что речь идет обо мне: они спрашивали, как я говорю, хорошо или дурно, не путаюсь ли в словах; ответов арестанта мне не было слышно. Когда он вернулся, вызвали другого, с которым велся такой же разговор, потом позвали меня; мы ходили по коридору и разговаривали минут восемь или десять, после чего врачи ушли, а я возвратился к себе в камеру.