В эти дни даже в тюрьме распространился слух о том, что начались военные действия. Потому-то заключенные и волновались так, рассчитывая, что когда австрийцы снова завладеют страной, то сейчас же отворят все двери тюрьмы. Я возразил на это: «А в случае, если победа останется на стороне итальянской армии, разве вы не надеетесь получить снисхождение!» «Как же, дожидайся снисхождения от итальянцев! – отвечали мне товарищи, – теперь, когда ты попался к ним в лапы, ты сам увидишь, что тебе не выбраться отсюда». «Да, да, это правда!» – сказал я и таким образом положил конец этому неприятному разговору, не желая нажить себе врагов и в тюрьме.
Между тем, чтобы сократить время своего заключения, я стал делать по ночам еще большие сумасбродства в надежде на прекращение таким способом моих мучений. У меня при этом было только одно желание – увидеть докторов, так как никто больше ко мне не приходил, а я чувствовал потребность поговорить с рассудительными людьми. По временам стал навещать меня профессор Л. и своим доверительным обращением очень успокаивал меня, но по окончании его визита мучения мои опять возобновлялись.
Примерно тогда же я убедился, что и директор тюрьмы, посещавший нас, старался всячески ободрить меня. Войдя в камеру, он обращался ко мне с расспросами насчет моего притворного сумасшествия, делал вид, что верит мне, и уходил, радуясь за меня. Но однажды ночью я до такой степени неистовствовал, что караульный с досады начал даже грозить мне; тогда пришел профессор Л. и, отведя меня в сторону, посоветовал мне не делать сумасбродств и не стараться разбить себе голову, обещая и без того освободить меня.
Впрочем, я уже не сомневался в этом: но мне так надоедали товарищи и те заключенные, с которыми приходилось встречаться на дворе во время прогулок, что с целью добиться их молчания я мешал им спать, поднимая ужасный крик после ночного обхода; таким образом я будил их, и они потом долго не могли уснуть снова. Тем не менее дни свои я проводил довольно печально: главным образом тяжело мне было оттого, что раньше я всегда с ужасом думал о тюрьме и теперь никак не мог избежать подобного бедствия. Эти мысли приводили меня в такое бешенство и до того отуманивали мою голову, что я в самом деле готов был помешаться, [197] если бы меня не поддерживало воспоминание о моих покровителях. К тому же я почти каждую ночь видел сны, и мне доставляло удовольствие разбирать их, причем мне всегда казалось, что они предвещают мое скорое освобождение.
Наконец, вопрос о моей болезни должен был решиться; профессора-эксперты собрались все трое и стали испытывать мою силу, конечно, с целью найти в этом доказательства моей мнимой болезни. Суд, состоящий из «итальянской сволочи», как выражались мои товарищи по заключению, распорядился приготовить экипаж, и в самый день Троицы двое каких-то господ, показавшихся мне чиновниками, потребовали меня через надзирателя. Тотчас же была отперта камера, и я последовал за надзирателем. Меня посадили в экипаж и привезли в больницу для умалишенных; тут спутники мои, раскланявшись, уехали, а я остался здесь, где мне лучше, нежели в тюрьме.
(В Павианском доме умалишенных, 22 ноября 1866 г.)
II. Литературные произведения помешанных (к главе VII)
Как я уже говорил раньше, в Пезарской больнице для умалишенных по моей инициативе был заведен дневник, род журнала, в котором помещались биографии душевнобольных и статьи, ими самими написанные. Впоследствии такого рода журналы велись и в других домах умалишенных – в Реджо, Палермо, Перудже, Анконе, Неаполе и пр., – так что материал, могущий служить подтверждением моей теории, накопился очень большой, и теперь мне нелегко решить, что именно выбрать из него. Однако попробую это сделать. Вот два номера Газеты дома умалишенных в Реджо за 1875 год. Там, между прочим, помещена биография одного бедняка рабочего, не получившего никакого образования, но под влиянием умопомешательства высказывавшего идеи, будто заимствованные у Дарвина. Подобный же случай был и в моей практике с продавцом губок, о чем я уже говорил выше. Привожу эту биографию целиком.
Дж. Р. из Модены находится у нас в больнице с 1850 года, хотя и раньше, должно быть, страдал умственным расстройством лет 16. Природа совсем не одарила его красивой наружностью. Рахитик, несколько сутуловатый, с плоским худым лицом, большими ушами, длинными ресницами, крупным крючковатым носом, как будто стремившимся поцеловать подбородок, и медленными движениями, – он вызывал невольную улыбку при первом же взгляде на него. Но, узнав его поближе, им нельзя было не заинтересоваться, так как вне припадков бреда речь его отличалась рассудительностью и остроумием.
Прошлое его осталось для нас темным. Мы знали только, что он холост, происходит из бедной чиновничьей семьи и как будто кое-чему учился. Помешательство у него было, очевидно, наследственное: мать его, 84-летняя женщина, страдала манией преследования, выражавшейся в боязни, что ее изнасилуют или отравят. Сына своего она считала сумасшедшим, жалела его и справлялась о нем. Можно думать, что и у нее помешательство было наследственное, так как тетка ее с материнской стороны умерла в доме умалишенных, дядя покончил жизнь самоубийством.
Сын унаследовал от матери не только само сумасшествие, но и его форму. В молодости он, должно быть, увлекался либерализмом и подвергся преследованиям или гонениям со стороны правительства герцогства Модены. Вследствие этого у него, вероятно, явилась мания преследования, сопровождавшаяся слуховыми и зрительными галлюцинациями. Ему почти постоянно слышались какие-то ужасные звуки – грохот разговорной трубы , как он выражался – и представлялись ангелы, священники, женщины, кричавшие ему на ухо, через трубы и рупоры, разные оскорбительные слова и угрозы. Больной называл их шпионами инквизиции и уверял, что с помощью таинственных гальванических нитей они распоряжаются всеми его действиями, так что он совершенно лишен свободы. Тщетно старался он избавиться от них, сменив место жительства, – шпионы, напротив, сделались после этого еще злее и многочисленнее. Однажды бедняга увидел, как целые сотни их спустились из трещины в потолке и начали дуть ему в уши с такой силой, что он в испуге убежал.
Впрочем, он говорил об этих видениях, только когда его спрашивали, да и то неохотно, как будто опасаясь даже упоминать о них. Обыкновенно он проводил целые дни, сидя где-нибудь в уголке с опущенной головой, спокойный, неподвижный и равнодушный ко всему окружающему.
Однажды я спросил его, не занимался ли он прежде каким-нибудь ремеслом, и, узнав, что он может точить, предложил ему взяться опять за это занятие. Он охотно согласился, особенно когда я обещал увеличить его порцию табака и вина. Через некоторое время я поручил ему обучить токарному ремеслу одного глухонемого юношу, и он с успехом выполнил это поручение. Потом я попробовал привлечь его к участию в спектакле; но, хотя данная ему роль состояла лишь из нескольких односложных слов и вполне подходила к его характеру, бедняга не в состоянии был ее выучить – до такой степени ослабела у него память.
И однако же – кто бы мог подумать! – в этом больном, слабом мозгу созрела стройная, логическая философская система. Каким образом подобные идеи могли возникнуть и развиться в нечто цельное у такого субъекта – для меня осталось непонятным. Невозможно допустить, чтобы они явились у него до болезни: при своем ограниченном уме, при полном отсутствии научного образования и скудных познаниях, разве мог бедный рабочий получить подобные идеи извне, живя в Модене и притом 40 лет тому назад? Но еще невозможнее, чтобы они могли явиться и окрепнуть до непоколебимой уверенности уже после болезни, когда несчастный находился под влиянием галлюцинаций и бреда. Как бы то ни было, он оказался убежденным, последовательным материалистом. Долгое время никто из нас и не подозревал этого. Но однажды, совершенно случайно, когда кто-то употребил слово душа , наш больной спокойно заметил, что душа не существует. «В мире нет ничего, кроме материи и сил, ей свойственных, – сказал он, – мысль появляется в мозгу и составляет результат силы, подобной электричеству. Мир есть материя, а физическая материя вечна, бесконечна (не имеет ни начала, ни конца); исчезают только формы и индивиды: человек, как личность, после смерти превращается в ничто, а тело его претерпевает неизвестно какие изменения».
«Чем же вы объясните появление человека на земле?» – спросили мы нашего больного. «Последовательными изменениями, – отвечал он, – сначала это был, может быть, простой червяк, который, после целого ряда изменений, сделался человеком» (совершенно дарвиновская теория!). Религии выдуманы попами, – продолжал он, – в политическом отношении лучшее правительство есть республика, а в гражданском – установление полигамии». Вообще во всех его убеждениях сказывался строгий, последовательный, непоколебимый радикализм, что составляло странный контраст с его внешним видом и болезнью.