— Подарил кто-то… — Отец и вправду мог забыть, что это сделала Ольга.
Так что у Ольги денег почти никогда не было. Сегодня снова в реанимационной дежурила Люда. После того как поели, выпала минутка: они остались за столом одни.
— Что с тобой творится? — спросила Людка, внимательно глядя прямо в глаза Ольге.
— Да вроде ничего особенного… — Ольга помедлила и вдруг сказала: — Знаешь, никак не могу привыкнуть. Ни к чему: ни к работе, ни к дому, ни к самой себе… В общем, ты можешь думать обо мне что хочешь, — я словно вчера народилась или с Луны упала и не могу привыкнуть жить — никак, понимаешь?
Полчаса Ольга рассказывала. Она никогда не только не говорила так вслух, но и не думала про себя никогда так подробно и беспощадно. Несколько раз в раздатку приходили то сестры, то няни. Ольга пережидала и говорила опять. Потом за Людкой прибежали — кому-то в реанимационной стало плохо.
— Я очень тебя прошу, Ольга, — сказала Людка, поднимаясь с табуретки, — не уходи сразу после работы. Побудь здесь. К вечеру станет поменьше дел, и мы с тобой поговорим. У меня есть что сказать тебе. Очень прошу. Иначе мы так и не поговорим. А это нужно и мне. Договорились?
Со дня последней операции прошло более семи дней. Они потеряли только одного больного. Умерла Киле.
Здесь, в отделении, больные жили подолгу, по нескольку месяцев, и к ним привыкали так, что они не казались уже больными, а словно и больные и все сестры работали вместе в одном учреждении. И только смерть все возвращала на свои места. И когда кто-нибудь умирал после долгой отчаянной борьбы за его жизнь — в отделении устанавливалась тишина. У кого-то открывалось кровотечение, кто-то температурил, кто-то не мог спать, кто-то грубил: «А, все равно один конец…»
Ольга, сдав дежурство, сидела в учебной комнате, потом смотрела, ничего не видя, телевизор, стоявший в фойе рядом с сестринским постом. Странно, никогда она не предполагала, что больница, больничные дела, больные займут так много места в ее жизни. И она думала сейчас об этом, ей было как-то грустно и спокойно. И вдруг пришла мысль: настолько глубоко в душе сидит клиника, что иной жизни у нее и нет. Но все-таки это не профессия. Ольга думала сейчас и твердо знала, что ни хирургом, ни терапевтом она не станет и не захочет стать никогда, как не стала настоящей медсестрой. Вчерашняя встреча с Нелькой и как продолжение ее — ужасная тяжелая ночь дома и то, что думала она о себе сейчас, — переплелось, перепуталось, и ясно ей было только одно: она не станет так жить далее, и первым шагом к новому ей виделось освобождение от своего дома. Ей было легко и как-то очень свободно оттого, что она сказала матери, и оттого, что она сама теперь решила, и решила бесповоротно.
Она позвонила домой, оживленно говорила с матерью, и при первых же звуках голоса Марии Сергеевны поняла — мать надеется, что у нее все прошло, а что было ночью — забыто. Ольга слушала ее голос, любовалась им — молодым, гибким, представляла себе лицо ее, гордилась в душе, но спокойно и легко думала, что жить дома не станет. А будет жить сама. Сама во всем.
— Я, наверно, буду ночевать здесь, мама.
— Хорошо, — ответила Мария Сергеевна. — Но это ведь тяжело: завтра тебе придется работать весь день, и ты устанешь.
— Ничего, мама. Мы же с тобой — медицина. А потом, работа моя не очень трудная, просто ее много. Много простой работы.
— Хорошо, Оля. Пусть так… — Она помедлила там, в своей комнате, где книги, где все изящно, как она сама, и добавила вдруг, едва скрывая тревогу: — Но если завтра прилетит отец, ты бы не поехала на аэродром?
Так уж было у Волковых заведено — женщины встречали самого Волкова на аэродроме, на какое бы время — большое иль краткое — он ни улетал.
— Не знаю. Если успею, мама…
* * *
Волков и Поплавский воевали в разных местах. И если Волков сменил во время войны летную профессию — начал в дальней бомбардировочной авиации, а затем стал штурмовиком, — то Поплавский как начал службу летчиком-истребителем, так и остался. От сорокового года по сей день не было машины, с которой он не встречался бы. И все же годы Великой Отечественной войны, проведенные ими по-разному, объединяли их, и они одни могли измерять случившееся сейчас высокими мерками тревожного сорок первого года, но они не говорили об этом, потому что и народу было много вокруг и потому, что практически многое им нужно было делать.
О том, что два летчика болтаются в море на своих оранжевых лодках, знало уже немалое число людей и в штабе округа, и в Москве. Высокие инстанции интересовал «А-3-Д». Где он, как все получилось и можно ли поднять его со дна? Вопросы, посыпавшиеся главным образом на Волкова, были такими, словно «А-3-Д» потерпел вынужденную катастрофу не только что, а уже порядочное время. Может быть, будь Волков там, наверху, и он вел бы себя точно так же: спасение своих летчиков — дело здешних командиров, а «А-3-Д» — это уже масштаб международный. Если правительство страны, пославшей нарушителя границы, еще не заговорило, то оно несомненно попытается вывернуться из трудного положения, создать свою, лживую версию происшедшего на границе инцидента, и у людей, которым придется вести диалог, должно быть ясное представление о случившемся и уверенность в том, что случилось все именно так, а не иначе.
Собственно, все, что нужно было сделать, уже было сделано — штаб работал слаженно и четко и не требовал вмешательства ни Волкова, ни Поплавского.
— Слушай, Поплавский, — вспомнил вдруг генерал. — Пусть люди работают, пойдем…
Они шли и молчали, как будто ничего не произошло за последние несколько часов. Однако это было не так. О ЧП не говорили, а то, что Поплавский хотел сказать генералу накануне, стало Волкову понятным само собой. И Волков и Поплавский чувствовали это. Потом Волков быстро глянул на Поплавского, под низко надвинутой фуражкой черт его лица нельзя было разглядеть, и поэтому оно казалось замкнутым.
— Как ты начинал летать, полковник?
— Я? — словно машинально переспросил Поплавский. — Я летал в сводном полку.
— А я начинал на Азеле… Знаешь это место?
— Знаю, — тихо ответил полковник. — Я знаю об этом.
— Я летал восьмого августа, полковник. Мне и по сей день снится, точно летаю наяву — может, в тысячный раз снится.
Утром в штабе их ожидали подполковник из политотдела, лысеющий с темени, тучный, с цепкими маленькими глазами на добродушном лице, и помощник по комсомолу, капитан в новенькой форме. У него было молодое тонкое лицо, и высок он был, и гибок, и одет так, что ясно становилось при одном взгляде на него: форму свою он носит с наслаждением, как носил бы черный костюм на банкете и спортивную одежду в первомайской колонне, и значок — красная капелька над кармашком тужурки при отсутствии иных отличий и колодок, — все это делало его здесь особенно приметным. Он только что вернулся из Москвы с семинара, был весь еще полон Москвой, и казалось, что и от всей его фигуры веет чем-то столичным.
Подполковник разговаривал сейчас с замполитом полка, майором — полным, простецким малым, который едва сдерживал всем понятную радость: переводился на юг с предоставлением отпуска. Разговаривая, он нет-нет да и поглядывал на сидящего у стены капитана.
Разговор шел негромкий, но гул в кабинете стоял ощутимый.
Собственно, из приехавших сейчас отсутствовали лишь двое — сам генерал и начальник отдела полковник Лобанов.
Подполковник, беседуя с майором, думал о предстоящем разговоре с Поплавским. И уже сейчас он испытывал неловкость оттого, что будет обязан говорить ему неприятные вещи. ЧП не могло быть случайным. В точно отрегулированном организме военного подразделения ЧП — всегда результат чьей-то недоработки. В этом у подполковника сомнений не было. И он считал себя обязанным выяснить, какой это именно участок. Поплавского, как полагал еще вчера подполковник, ожидали неприятные последствия. А после гибели истребителя, судьба пилотов которого пока не известна, положение Поплавского еще более осложнилось.
Погруженный в свои раздумья подполковник не видел, как открылась дверь. Его заставил очнуться молодой вибрирующий голос капитана:
— Товарищи офицеры!
В помещение стремительно вошел генерал Волков и за ним Поплавский.
— Садитесь, товарищи, — на ходу сказал Волков.
Резким движением он распахнул свою куртку, оглядел присутствующих.
— Я думаю, нет нужды полковнику сейчас докладывать обстановку, — сказал Волков. — Все присутствовали на ночных. Ребят ищут: с неба, на суше и на море. Предлагаю товарищам офицерам впредь, до особого распоряжения, действовать согласно полученным ими заданиям. Это все. Вы свободны, товарищи!
Облегченно вздохнув, офицеры один за другим потянулись из кабинета.
Когда они с Поплавским остались одни, Волков снял фуражку и положил ее на стекло, козырек ее мягко клацнул.