Фрунзе слушал уже с интересом и больше не поглядывал на часы.
— Да вы, оказывается, занятный! Что бы вам записать все это, так сказать, в назидание потомству?
— У меня и записано. Так разрешите продолжать?
— Прошу вас!
— Прошло несколько дней. И вот в деревни Харьковщины двинулось войско. Маршировали солдаты, скакали казачьи сотни. Было немало и полиции. Возглавлял это войско харьковский губернатор князь Оболенский, потомок князей Оболенских, служивших в свое время и дипломатами, и сенаторами, как изволите помнить. Его предки принимали участие в Куликовской битве, шутка сказать — в Куликовской битве! Его сородич был декабристом, сосланным на каторжные работы. Почетно? Не правда ли? Величественно? А этот бесславный отпрыск вымирающего рода шествовал во главе войска — куда? — усмирять мужиков! А? Характерное падение нравов? Какова деградация?
Кирпичев перевел дух и продолжал:
— Двух-трех расстреляли: речисты. Остальных — розгами, подряд, без разбору, стариков и детей, почтенных отцов семейств и захудалых свинопасов. Князь неизменно присутствовал при экзекуции. Он был любитель сильных ощущений. Приговаривал: «Это тебе тридцать плетей, мерзавец, чтобы не грабил. А еще тридцать — это уж от меня на память, дружище, не обессудь!» Такой шутник был! Словом, что называется, по когтям и зверя знать! Не все выдерживали, случалось, запарывали насмерть. Был в наших краях музыкант и песенник, такой разудалый хлопец Сашко Коваленко, — так наложил на себя руки от позора после порки. Чтобы особо позабавить его сиятельство, хватали девушек на селе, погано хихикая, волокли их к месту расправы, раскладывали, как полагается, на скамье и с особенным рвением полосовали и секли. Попалась в их руки Маруся, кареглазая, складная, сильная, как говорится, кровь с молоком и гордячка страшная, не подступись. Я знавал ее, мы на то село на летние месяцы отдыхать приезжали. Схватили Марусю казаки, приволокли, да как глянула она на них да повела бровью — стало казакам не по себе, жалость заговорила. Пристало ли такую красоту писаную губить? Да лучше самому согласиться, чтобы наказали плетьми, только бы пощадить Марусю. Прикрикнуло начальство, нечего делать, приступили к экзекуции. Только князь Оболенский живо заприметил, что замахиваются казаки свирепо, а бьют только для видимости, все норовят по краю скамейки удар нанести. Я вам не буду приводить точные слова князя, но смысл их был тот, что кого, мол, они щадят: изменников царя и отечества. Он-то по-другому выразился, совсем даже неприлично. Выхватил плетку у казака да и давай хлестать. По чему попало. Все даже отпрянули, хотя и зверье оголтелое, а страшно им было на князя смотреть.
Кирпичев замолчал. Видимо, он и по сей день остро переживал эти давние события.
— Ну вот и все, что я имел вам доложить, — прибавил он устало. — Это все факты, милостивый государь, тут ничего не выдумано.
— Забил насмерть девушку?
— А как же? Сам стал на себя не похож. Лицо перекосилось, хрипит… Офицеры заметили, что с ним неладно, еле оторвали, увели, в постель уложили. Ну ничего, постепенно князь отошел. Даже шутить изволил. А на другой день побрился, подушился и отбыл в Петербург. Там на торжественном обеде господин фон Плеве передал ему от царя орден и поцелуй, так что труды его не пропали даром. Что касается мужиков, то у них остались, так сказать, хорошие воспоминания… Среди сородичей Сашко, свояков, братенников, вряд ли кто испытывал после всего этого нежные чувства к царю-батюшке и шутнику-князю. Не эти ли сородичи в семнадцатом повернули штыки против? Не они ли в восемнадцатом партизанили в тылах Деникина?
— Да-а, — подхватил Фрунзе, — пришли коммунисты и помогли петрам и гаврилам разобраться, где враг, где друг. Взяли тогда петры да гаврилы винтовки и стали гнать взашей оболенских и компанию. Командование фронтом поручено было Александру Ильичу Егорову. Он прежде всего направил рейд конницы в тылы противника. Ну, они там дали жару! Примаков со своей бригадой червонного казачества ударил по корниловской и дроздовской дивизиям, Буденный уничтожил отборные кавалерийские корпуса Мамонтова и Шкуро… Вот какие дела тут происходили. Славные дела! Так что господа оболенские только где-нибудь в Париже опомнились.
Фрунзе смотрел, посмеиваясь, на профессора. Кирпичев нахохлился. Он, по-видимому, вдумывался, соразмерял.
— Я штатский человек, Михаил Васильевич, — произнес он наконец, — но усваиваю все вами сказанное. Раньше я не очень-то разбирался. Вы знаете, когда получаешь более чем скромный паек, с большим трудом добываешь сырые дрова, испытываешь все неудобства, если можно так выразиться, исторически сложившегося переходного периода, то не сразу охватишь умом, что к чему и чем кончится. А сейчас немножко кумекаю. Тут и вы помогли… Но ведь я не рассказал вам конца моей истории.
— О князе Оболенском?
— Да-да. Сделаю необходимое пояснение. Мы с семьей предпочитали летний отдых проводить не на курорте, а в деревне.
— Вы об этом упоминали.
— Разве? И рассказал, что у матери этой самой несчастной Маруси мы покупали кур, сметану, брали молоко?
— Ну и что же об Оболенском?
— Повторяю, я штатский человек. Но как не быть в курсе событий, если назавтра может начаться сражение на той самой улице, где вы живете? Врангель. Это имя вам кое-что говорит. Врангель двигался на Харьков. В вагоне на станции Харьков находился, как изволите помнить, штаб Южной армии — вот еще когда надо было познакомиться с вами!.. Однако у вас на лице нетерпение. Надоел? Но без этого экскурса в прошлое непонятен мой рассказ. Буду краток. Казачьим войскам делает смотр сам барон Врангель. Его свита проезжает вдоль выстроенных казачьих полков. Все торжественно. А среди казаков тот самый хлопец, что пожалел когда-то Марусю и только делал вид, что ее бьет. И видит этот казак и глазам своим не верит: во врангелевской свите скачет на коне его сиятельство князь Оболенский! Я не писатель и не в силах изобразить душевного потрясения этого человека. В общем, он вскинул карабин, выстрелил, и мертвый князь Оболенский повис одной ногой в стремени, тем самым оборвав генеалогическое древо княжеского рода, ведущего исчисление от князей черниговских.
— Это любопытно, — согласился Фрунзе, — не знаю только, насколько правдоподобно.
— Видите ли… — замялся профессор. — При всей этой драматической сцене присутствовал мой сын, тоже в числе врангелевской свиты.
— А-а! — только и мог произнести Фрунзе, никак не ожидая такого признания.
— Но если сын за отца не ответчик, — поспешил добавить Кирпичев, — то и отец за сына — тоже?
— Так он вам и рассказал о конце Оболенского?
— Так точно! — почему-то по-военному ответил Кирпичев.
— Да-а, — в раздумье произнес Фрунзе, — смятенное время! Всякое бывает!
И не стал расспрашивать, каким образом сын профессора очутился у Врангеля и какова его дальнейшая судьба.
Кирпичев стал часто бывать у Фрунзе, и вскоре все уже знали и то, что Зиновий Лукьянович любит крепкий чай, и то, что Зиновий Лукьянович тридцать лет безвыездно живет в Харькове, и даже то, что вот уже давно пишет он труд «Харьковский университет, его настоящее и прошлое». Впрочем, в этом труде, как можно было догадаться, содержались не только подробнейшие и прескучные сведения о бюджете университета, о том, в какие годы кто читал там лекции, о том, что Харьковский университет основан в таком-то году, что из стен alma mater вышли филолог Потебня и историк Костомаров, но и о городе Харькове вообще, о его прошлом, настоящем и множество сведений, совсем не относящихся к университету и даже к Харькову.
Узнав, что бывающий у Михаила Васильевича страшно худой и необычайно подвижный Фурманов — писатель, Зиновий Лукьянович проникся к нему особенным уважением, даже показывал ему главы своего сочинения и советовался, куда предложить свой труд для опубликования.
— Дмитрий Андреевич, — доверительно говорил он, отводя Фурманова в сторонку, — уж кто-кто, а мы-то с вами понимаем, что по нынешним временам напечататься — не легче, чем слетать на луну. Сейчас в моде, говорят, устные выступления в кафе, даже есть название: кофейный период литературы.
Фурманов уверял его, что количество выпускаемых книг возрастает и каждая полезная книга найдет своего, издателя.
— Вам легче, — вздыхал Кирпичев, — у вас в «Чапаеве» какие-нибудь триста страниц, а в моей монографии уже сейчас наберется за тысячу…
В общем, Кирпичев не мешал своим присутствием, но и не привлекал внимания. Рассуждения его были старомодны, слог выспрен и витиеват, но, когда он начинал рассказывать про старину, слушали с интересом. Он помнил все названия, все имена, даже кто был игуменом в старинном Покровском монастыре на высоком берегу реки Лопани, даже сколько сажен высоты колокольня Успенского кафедрального собора, даже что харьковский пассаж завещан городу неким Пащенко-Тряпкиным.