После такого вступления все с любопытством ждали, к чему подведет Никита.
— А вот как жизнь-то завернула — человека убил, — сказал вдруг он.
— Болтаешь ты, — произнес Новосельцев.
— Митя Стройкову во всем признался, сын родной. Чего уж тут. У Стройкова, уважаемый, не сорвешься.
— А я не верю. По душе Федора Григорьевича не верю. Даже подозревать его в этом нельзя, — сказал Родион Петрович. — Душа его — свидетель. Не он!
— Как это вам поверить? Вам в это и поверить нельзя, — сказал Никита.
— Это почему же?
— Не на праздниках об этом говорить.
— Говорите. Что есть. Прошу.
— Да я и не вспомнил бы. Но вы тут про своего племянника заговорили сынка уважаемой вашей сестрицы и Дементия Федоровича. Как он, Дементий-то Федорович, с Жигаревым рыбку ловил, когда гостить приезжал.
— У них старая дружба была, — сказал Родион Петрович.
— Да какая! Бывало, Дементий-то Федорович от своей военной обмундировки и сапожки ему пришлет, хромовые, на лосиной подкладке. Носи да форси. Три пары лежало. Зато и встречал он его, как брата родного. На бережку усядутся с мадерцей. А вокруг мадерцы чего только нет! Колбаска всякая, икра. И вы, и вы, Родион Петрович, рядышком. Вот и поверить вам нельзя, что Федор-то Григорьевич убийца, дружок зятька вашего. Не видать чего-то его третье лето? Слышал, будто ГПУ забрало?
— Это вам, как вижу, очень хотелось сказать! — проговорил Родион Петрович. — Сожалею, что не могу вам ответить.
— Простите, не придумал, а что есть говорю. Вы правду-то с законами и сами любите. Глухарика какого-нибудь в лесу уж не тронь. Он для вас дороже человека. Глухарик улетел, а с людьми жить надо.
Новосельцев встал.
— Никита Васильевич, а не просвежиться ли тебе в Угре? Разреши, поможем тебе всей компанией. Это нам труда не составит разок-другой окунуть тебя.
Никанор сразу поднялся, учуяв, что ссора угрожает празднику.
— А вино-то, гости дорогие, скучает. Выпьем-ка за наш лес, чтоб век стоял соснячками да березничками и чтоб всякая малая птаха в нем и тихая былинка радовалась.
Никите стакана не хватило, этого как-то никто не заметил, и, постояв мгновенье в одиночестве, когда все чокались, он сказал:
— Никанор Матвеевич, Гордеевна, прошу вас с детьми и всех за моим застольем посидеть.
Хотел ж было идти он.
— Спасибо, — сказала ему Гордеевна. Глянула — все чокаются, а Никита так стоит. Как же это она так проморгала?.. И с поклоном, будто ничего и не случилось, поднесла свой стакан Никите, — Не обижайте уж нас, выпейте с нами, Никита Васильевич.
— Век вашу заботу не забуду, — сказал он так, что и понять было невозможно: благодарил или грозил, что у чужого застолья словно выпросил этот стакан.
* * *
Не успел уйти Никита, как у стола появилась Анфиса и с улыбкой, певучим голосом поздравила всех, пожелала всем счастья, и ей были рады, и сразу нашлось ей приятное место рядом с Новосельцевым.
— А как загорюсь я от него, молодого, одинокого? — улыбаясь с некоторым даже смущением, сказала она и, отмахнув сзаду юбку, — не помялась бы — села.
— Колодезь рядом. Сгореть не дадим, — заверил Анфису Порфирий Игнатьевич, приглядываясь к ней, и за этот свой взгляд, слишком задержавшийся, получил довольно-таки сильное предупреждение под столом от коленки жены.
— На мой огонь, Порфиша, и река причерпается, — ответила Анфиса, поправляя волосы, из-под которых поблескивали в мочках ушей маленькие золотые сережки.
— Что ж ты Феню не позвала? — посожалела Гордеевна.
— Загулялась там с соседями.
— Катюша, ты сходила бы, — попросила Гордеевна Катю.
Вот пришла с Катей и Феня, скромно, почти буднично одетая, но в этой скромности ярче казалась красота ее лица, чуть бледного от скрываемых тревог, и эта бледность лишь усиливала яркость губ ее.
Так и сама природа, в пример нам и для подражания, показывает в любом цветке, как контрастно ярок цветок в скромной зелени своих листьев.
Казалось, для праздника только и не хватало за столом этих двух женщин — Анфисы и Фенн.
Женская красота!.. Какой мужчина не улыбнется ей, не загорится в речах, соперничая со всеми перед красотой, пьянящей, как пьянит отдаленный запах черемухи памятью о прошедших веснах и ожиданием нового, которое воскресает в пас с зеленым воскресением земли!
Много придумали люди для своего веселья и пополнили свои радости искусством, но без женской живой красоты уныл удел наш, и лишь блеснет ее огонек в улыбке, в глазах, в лукавом слове, как вспыхнет, засмеется мудрое и грешное наше сердце.
Феня села рядом с Юлией и Никанором, напротив Кирьяна.
Вот так бы всегда в их семье и сидеть ей. Так ведь просто! Любят друг друга, и жизни им нет друг без друга, и нужна лишь малая печать в сельсовете, что синим кружком венчает нынче и с той же руки подтверждает смерть.
Так просто и невозможно, пока еще не прошли через какое-то смутное, ненастно ждущее их поле.
Эх, засветала, засветала…
Высоким, легким и сильным голосом запела Анфиса, и тотчас другие женщины, а потом и мужчины подхватили:
Эх, засветала, засветала… —
Снова запевает Анфиса:
Эх, да молода горювала,
Подплелись женщины в лад разными голосами, из разности которых и вкладывалось соцветие песни:
Эх, да пошел, пошел он…
А тут и мужчины басами и напряженным тенорком Никанора подгрянули:
За другой по лесочку.
Замолкли все на миг, и песня еще отдается в лесу, будто там такой же праздник, и повторяют там песню застолья такие же голоса, что каждый узнавал свои, удивительно ясно отзывавшийся издали голос:
А мне куда, куда идти?Эх, да идти некуда.
Не пели лишь Феня и Кирькн: глядели друг на друга в колдовстве любви своей, и этой песни, и счастья, что рядом они и с людьми они в этом празднике.
Анфиса учуяла, что где-то за столом молчат. Поглядела на Феню и на Кирьяна, и то, до чего чуть-чуть не дозналась тогда в избе, когда Феня собралась к Мите ехать, открылось теперь.
«Вот и прочь, Митя! Покричишь, побесишься, да и сползешь, как змей с косы», — подумала Анфиса, и голос се выше и сильнее прежнего весь уже отдался последним словам песни.
Эх, да пойду я, пойду,К темному омуту.
Да какое же это колдовство — русская песня, когда сойдутся вот так голоса, словно гением настроенные, чтоб так петь, чтоб в песне так чутко было сердце к голосу печали, что сразу и повелела отойти веселью своим напоминанием о смятеньях гордой и несмиренной любви человеческой.
Пели и на другом конце хутора, и где-то за площадью пели за каждым столом свое, а издали, если прислушаться, сливалось все в одно, как разные травы сливаются в луг, как разные судьбы сливаются в одну судьбу народную, в которой этот праздник был и неведомым прощанием с друзьями, с последним летом родной земли перед тяжким крестом ее.
Проводили эту песню и встретили новую за полными стаканами.
Заметил Никанор, что одна четверть уже иссякла.
— Киря, сходил бы ты в наш арсенал.
Кирьян взял пустую четверть, положил ее па плечо и пошел в избу для наполнения посуды из резервных кувшинов.
— Для кого это вы своего Кирю так бережете? — сказала Анфиса Никанору и Гордеевне. — Не пророс бы, милый, как несжатый колосок на жниве. Или жниц нету?
— Есть, да серпы их его не берут, — ответила Гордеевна.
— Что же это за серпы, раз не берут?
— Может, и взял какой, да родителям теперь не докладывают.
— Все ученые теперь, — вступил в разговор Порфирий Игнатьевич и снова получил предупреждение от коленки жены: тебя, мол, не спрашивают. — Они теперь и жены такие пошли: слова не скажи, не больно-то охота под их серп голову вешать. Вот примерно моя, — сказал Порфирий Игнатьевич и подальше убрал от жены свою коленку. — Выпить чуть захотел — она коленкой тебя жмет под столом. Слово сказал — опять ее коленка, как местная власть, указует тебе. Иной раз с праздника придешь, так неделю хромаешь, так она тебя своей коленкой натрет.
За столом смех над немудреной этой шуткой.
— Годков уж целый мешок, вот и хромаешь под таким грузом, — был ответ жены. — А коленка у меня, как пух!
— Вот про это и хочу сказать. Не спешить надо себя под серп обрекать, а походить лет так до полета. И взять уж молодую, со свежими силами, как моя: сорок уже ей, а она на работу впереди девчат бегает. Пока я дойду, она уж все дела сделает. Сяду, покурю, да и назад. Пока приду, и дома все готово. Опять сел, покурил.
— А если она с такой прытью да к молодому? Пока ты по своей раскорячке дойдешь, она и с молодым намилуется и дома наспится до твоего обратного хода на последних силенках, — весело, громко говорит Анфиса. — Вот и успей за ней на работу, когда у тебя со вчерашнего похода еще ноги подкашиваются… Одно и остается: сел, покурил… Брать надо старше себя. Ты на работу бегом. А она потихоньку, пока соберется, ты уж назад с работы. Ты в постель, а она к тебе со свежими силами. Ты глаза закрыл, а она опять будит тебя — обниматься: не ей, а тебе завтра на работу бежать. Вот жизнь!