– Ах, как жалко, что мы едем в деревню! – с огорчением сказала Наташа, – я так люблю море.
– В деревне тоже хорошо, – упавшим голосом ответил Карташев, грустно следя, как Корнева пошла к выходу.
– Послушай, – дернул его Семенов, – Марья Павловна поручила тебе сказать, чтобы ты пришел на бульвар, когда проводишь сестер.
Карташев вспыхнул, а Семенов, попрощавшись, быстро зашагал вдогонку за скрывавшимися Корневой, Рыльским и Долбой.
– Вы к нам в деревню приезжайте, – повеселел вдруг Карташев, обращаясь к Анне Петровне.
– Я не могу: у меня брат больной.
Она встревоженно отвела глаза, без интереса скользнула ими по проходящим и начала прощаться. Наташа крепко поцеловалась с нею.
– Ах, как я ее люблю! – говорила Наташа брату, идя с ним из церкви. – Она ужасно гордая… не гордая, а самолюбивая… и добрая: все готова отдать… Как она любит брата! Брат тоже симпатичный… Жаль его! – он, наверно, умрет: у него чахотка.
– Она очень симпатичная, – согласился Карташев.
– Сегодня как раз восемнадцать лет, – говорила Аглаида Васильевна, сходя с паперти и равняясь с сыном, – как мы переехали из Петербурга сюда. Я еще маленькой мечтала всегда о юге, и мне кажется, если б мне пришлось возвратиться в Петербург, я умерла бы там… Без солнца, без воздуха, без моря нельзя жить…
Она вошла в аллею.
– А я люблю север, зиму, – ответил сын.
– Ни того ни другого ты не видал. А если придется тебе жить на севере, ты никогда его не будешь любить: север – бледная тень юга, слабая копия плохими красками… А особенно ты… Когда я ждала тебя на свет, я по целым часам просиживала на берегу моря, читала Вальтера Скотта, «Консуэло» Жорж Занд, Диккенса, постоянно смотрела на портрет Пушкина… Целую галерею портретов устроила.
– Ну, ни на Пушкина, ни на Диккенса, ни на Вальтера Скотта я, кажется, не похож.
– Мальчик ты еще…
– Не совсем и мальчик, – ответил сын, косясь на свои пробивающиеся усы.
– Для меня всегда мальчик.
– Удобная позиция, – усмехнулся он, – по крайней мере, надежды никогда не потеряете, что из меня выйдет что-нибудь.
Мать улыбалась и удовлетворенно провожала глазами обгонявших их пешеходов.
Подходя к дому, Карташев нетерпеливо прибавлял ходу.
– Тёма совсем уже перестал дома сидеть, – сказала Зина.
Карташев покосился на мать.
– Налюбуемся еще друг на друга за лето в деревне, – ответил он угрюмо.
– А пока Маней… Спеши… – пренебрежительно кончила Зина.
Тёма почувствовал какой-то намек на Рыльского, сверкнул глазами, но, овладев собой, принял равнодушно спокойный вид.
– Я не мешаюсь в твои дела, – прошу и в мои не мешаться.
– Во-первых, у меня никаких дел нет, – обиделась Зина.
– Очень жаль.
– Ну, уж это не твое дело.
– Тёма, Зина, что это такое? – вмешалась Аглаида Васильевна. – Право, чем больше вы растете, тем у вас хуже манеры.
– Я никогда с Тёмой больше не буду разговаривать. Он каждое мое слово перевирает.
– Да и не разговаривай, пожалуйста. Воображает, что кончила курс…
– Стыдно, Тёма, – оборвала Аглаида Васильевна. И, понизив голос, хотя Зина и ушла, Аглаида Васильевна добавила: – Сестра курс кончила: вместо того чтоб сделать ей что-нибудь приятное, ты точно такой же чужой ей, как какой-нибудь Долба, который только и рад, когда подметит что-нибудь… Стыдно. В этом отношении с Корнева бери пример, никогда против сестры…
– Ну, уж и никогда.
– Никогда… так пошутит, но он любит и, смотри, как горой встанет, чуть что… Кстати, что ж он, едет?
– Он хочет… мать, кажется… поедет!
– Мы во вторник вещи отправляем.
– Я сегодня спрошу его… Наташа, не опоздай к Корневым.
Мать вошла в дом, а Карташев пошел назад, расстроенный и огорченный. Дойдя до перекрестка, он остановился, подумал и вместо бульвара повернул к квартире Корневых.
Зина, уйдя от брата, вошла первой в гостиную, остановилась посреди комнаты спиной к входившей Наташе и проговорила:
– Тёма дурак: не видит, что его Корнева по уши влюблена в Рыльского… Никакого самолюбия нет. Рыльский так ухаживает явно…
– Рыльский же в тебя влюблен, – пустила булавку сестра.
– Что ж из этого? Можно ухаживать за кем угодно. Да мне решительно, впрочем, все равно, в кого влюблен Рыльский. Мальчишка…
– А ты что за маменька?
– Я сегодня выйду замуж, у меня через год дети, а он мальчишка…
– Тоже может жениться… Сын Акима таких же лет, а собирается же жениться.
Сестра так возмутилась, что даже не сразу ответила.
– Какие ты глупости говоришь.
– Почему глупости?
– Да потому, что глупости. Там животная жизнь, а им надо учиться и учиться.
– В таком случае выходит, что ты старше их только тем, что перестала учиться.
Зина вместо ответа села на стул и, как была в шляпке, расплакалась.
Наташа смущенно смотрела на сестру.
– Я совсем тебя не хотела обидеть, – растерянно проговорила она.
– Да я вовсе не оттого и плачу, – ответила Зина, вытирая слезы и отворачиваясь к окну. – Лезут, лезут… пристают… Точно преступление какое сделала, что курс кончила… Я в монастырь уйду…
– Зачем же в монастырь? – растерялась совсем Наташа.
Зина не ответила и, вытерев слезы, смотрела своими черными строгими глазами на улицу, по которой один за другим мчались нарядные экипажи, уносившие сидевших в них на дачи.
Вошла Аглаида Васильевна, оглянула дочерей, поцеловала выскочивших к ней Маню и Асю, спросила, где Сережа, скользнула взглядом по Зине, подошла к ней и, обняв ее голову двумя руками, наклонилась и, ласково поцеловав ее, проговорила:
– Умница моя.
Зина молча поцеловала руку матери.
– Все придет в свое время…
Аглаида Васильевна точно подслушала разговор сестер.
– И я в твои годы, когда кончила курс, также не знала, что с собой делать. Все идут одной и той же дорогой: только кажется, что с нами вот именно и происходит что-то особенное… Вот приедем из деревни, я знакомства возобновлю…
– Да я и не хочу их, – огорченно перебила дочь.
– Ну, не хочешь, ложу в театр возьмем… К тете в Петербург поедешь… Только не плачь: это портит цвет лица, будешь бледная, со вздутыми глазами. Ты что ж, поедешь сегодня на дачу к Елищевым?
– Кажется, поеду.
– Если бы Тёма был свободен, – сказала мать, – ему бы тоже поехать надо было.
– Страшно занят, – не утерпела Зина, – для всех время есть, кроме сестер.
– Рожденье Корнева, – заступилась Наташа.
– С сестрой за брата отпразднует…
– Ну, ну, – заметила Аглаида Васильевна, – уж ты сегодня расходилась.
– Вы, мама, всегда за Тёму заступаетесь…
– Ах, скажите пожалуйста, – рассмеялась Аглаида Васильевна, гладя волосы дочери, – вы, кажется, и до мамы добираетесь.
Зина встала и горячо поцеловала мать.
– Надо, детки, мягче относиться друг к другу, – говорила мать, целуя, в свою очередь, дочь.
Павел Васильевич Корнев шел от обедни, выступая по улице как-то боком, размахивая правой рукой так же свободно, как будто он шагал не по улице, а по своему кабинету. Он сдвинул легкую соломенную шляпу на затылок, отдувался, пускал свое «фу» и по временам обмахивался большим полотняным платком, который за два конца держал в правой руке.
Обгоняя его, прошли его сын и племянник, студент местного университета. Оба шли возбужденно и быстро.
Корнев сосредоточенно слушал и, по обыкновению, обгрызал свои и без того обглоданные ногти.
– Я прочитал твою статью, – говорил студент. – Видишь ли… Да брось, – нетерпеливо ударил он по руке Корнева. – Скверная привычка какая… главное, хочешь быть медиком: трупное заражение готово.
– Скверная привычка, – ответил вскользь Корнев и принялся опять за ногти.
– Да… так вот я говорю… – поймал свою мысль студент, всматриваясь большими близорукими глазами в проходившего господина. – Если смотреть на жизнь как на удовольствие, тогда, конечно, отчего и не прикрасить ее для большего еще, что ли, удовольствия… Но если жизнь…
Студент поискал глазами, оглянулся для чего-то назад и, точно поймав нужное слово, продолжал:
– …но если жизнь – серьезный труд, решение весьма важной задачи, на которую полагается весьма ограниченное время, именно наша жизнь – время, из которого мы не имеем права терять ни одной секунды.
Студент на мгновение нервно открыл глаза, еще раз оглянулся.
– Тогда все то, что понимается под словом «художественно»…
– Понятно, – озабоченно произнес Корнев, прибавляя шагу.
Они почти бежали по улице. Опередив немного Корнева, ухватив его за пуговицу парусинового пиджака, студент продолжал:
– Не только потеря времени, но и вред!
Последнее слово крикнул он на всю улицу.
– И вот почему! Человек с самой серьезной физиономией говорит:
Пока не требует поэтаК священной жертве Аполлон,В заботах суетного светаОн малодушно погружен [5].
Мне представляется такая картина: сидит чучело с длинными волосами, сидит и ждет, пока его потребуют и поволочат в широкошумные дубравы. А так как сидеть скучно, то он и погружается малодушно и делается между сынами земли самым ничтожным… Вот к чему это приводит: патент на бездельничанье. Напрягся и потек, потек и изнемог. Та же мысль, только красивее передана. А в погоне за этой красотой гибнет знание. Человек, вместо того чтобы учиться и с этим знанием, как анатом со скальпелем, идти в жизнь, развертывать ее не в фотографическом изображении, в каком мы ее и без того все видим, но осмыслить не можем, а в систематичном изложении постоянно накопляющегося, неотразимого вывода, – человек сидит болваном и ждет, пока его идиот Аполлон потащит в широкошумные дубравы… пакость! Уж если этакому болвану охота время свое тратить, так и пусть его, ну, а читать его ерунду прямо уж преступление… В этом и зло этого принципа искусства для искусства.