Трегубов, слушающий себя, волновался.
Передача продолжалась.
— По рекомендации отдела опыт скоростной проводки плотов на примере «Крылова» будет внедряться в практику. А сейчас по просьбе капитана судна свои стихи прочтет молодой поэт Владимир Исаенко. Пожалуйста, Володя.
— Я доверяю полностью реке. Она сама всегда с глубокой верой, — приподнято читал молодой поэт. И голос его разносился над рекой. — Течет — как есть — вблизи и вдалеке, жизнь отдавая людям в полной мере. Я доверяю полностью реке…
Рекордный плот. Сколько было напряжения, трудностей, тревог! Теперь все позади. Вывернув из-за мыса, буксировщик вышел на середину реки. Вглядываясь, Голованов неожиданно заметил стоящий у берега буксировщик «Пламя». Отход ему от берега был перегорожен плотом.
Такое случается, если судно неожиданно застопорит ход. Плот по инерции продолжает двигаться, норовя протаранить буксировщик. Видимо, капитан свернул к берегу, а плот прошел мимо, перегородив отход. Из такой ловушки освободиться нелегко. Река окутается черным дымом, вода смешается с землей.
— Товарищ штурман, — Бойко, стоявший у штурвала, показал на буксировщик, — в западне они.
— Вижу, — задумчиво произнес Голованов. — Крепенько сидят. — Он снял телефонную трубку радиопереговоров. — «Пламя», я — «Крылов».
— Слушаю вас, я — «Пламя».
— Что случилось?
— Двигатель заклинило, а механика с аппендицитом увезли, вот и загораем.
— Сейчас мы подойдем к вам. — Голованов повесил трубку…
В это время в рубку поднялся капитан.
— Сергей Михайлович, им без нас не справиться.
Капитан взялся за ручку телеграфа, но медлил.
— Сергей Михайлович… — Голованов тревожно взглянул на Трегубова, судно проходило мимо попавших в беду.
— Времени у нас в обрез, — не глядя ни на кого, произнес он. — А мы идем на установление рекорда.
— Да при чем тут рекорд? У них же беда, неполадки! — торопливо произнес Голованов.
Капитан сурово посмотрел на штурмана.
— Здесь я принимаю решение. Мы идем за шестым плотом. Не будем терять время.
— Да вы что, Сергей Михайлович? Это же, это же… — Он старался не произносить оскорбительного слова, но не выдержал: — Это же предательство!
— Штурман! Вы что?.. — выкрикнул капитан.
— Если вы не остановитесь, — спокойно произнес Голованов, — я покину судно!
— Хоть сейчас. — Капитан зло взглянул на штурмана. — Мальчишка!
Голованов рванулся из штурманской рубки. Пробежал на корму. Затрещали блок-тали рабочей шлюпки.
Матрос Бойко, стоявший у штурвала, бросал тревожные взгляды то на капитана, то на штурмана.
— Товарищ капитан, — растерянно произнес он. — А как же я?
— Что ты? — свел брови капитан.
Бойко не ответил, выскочил из рубки, на ходу сбросил ботинки, расстегнул неизвестно для чего рубашку и, как был, в одежде с силой оттолкнулся от палубы, прыгнул в воду. Вынырнул, встряхнул головой и поплыл за шлюпкой.
…Через четыре часа на имя начальника пароходства поступила другая радиограмма, теперь от капитана буксировщика «Пламя», в которой сообщалось, что штурман Голованов помог устранить неполадки в двигателе судна, со штурманом — матрос Бойко.
Начальник пароходства облегченно вздохнул. Взял красный карандаш и двумя жирными линиями резко вычеркнул из настольного календаря запись:
«Разобрать недостойное поведение штурмана Голованова…»
В. Тюрин
ВЕТРЫ ДАЛЬНИХ ШИРОТ
Рассказ
Кто услышит раковины пенье,
Бросит берег и уйдет в туман.
Э. БагрицкийБольшой противолодочный корабль под ровный гул турбин величаво нес свое могучее светло-серое тело над встревоженной гладью Средиземного моря. Справа по борту в красном горячем мареве скрывалась Африка. Еще ночью, как только БПК минул Гибралтар, вода, воздух, небо, яркие лупастые звезды на нем — все вокруг как бы напиталось тягучим неясным беспокойством, куда-то подевались назойливые американские соглядатаи-корабли. А к полудню задул сирокко. С африканского берега, точно из огромного печного поддувала, дыхнуло обжигающим зноем и запахом раскаленного песка. Скрипучий, злой, секущий песок заволок все вокруг, и казалось, что волны вот-вот застынут барханами, а само море превратится в пустыню. Видимость упала до двух-трех кабельтовых.
Старпом корабля плохо чувствовал себя при резкой перемене погоды, и это злило его: напоминало о возрасте — ему недавно стукнуло уже сорок два. Сейчас была его вахта. Он бросил короткий взгляд на указатель курса, сердито, для острастки, буркнул рулевому: «Точнее держи», цепко взглянул на индикатор локатора, на выхватываемые лучом яркие точки рассыпанных по морю судов, отметил, что впереди по курсу пока никого нет, и, успокоившись, вышел на правое крыло мостика. Первое, что он увидел, был командир БЧ-5, который стоял на палубе с пустой пол-литровой бутылкой в руке, направляя ее горлышко в сторону Африки. «Опять чудит», — раздраженно подумал старпом и крикнул вниз:
— Эй, «мех», что ловите?!
Тот аккуратно заткнул бутылку пробкой, посмотрел ее на свет, потряс над головой и только после этого поднял вверх лучащееся радостью лицо.
— Сирокко! Повторяю по слогам: си-рок-ко! — Он знал, что старпом все хорошо слышит, но повторил специально, чтобы позлить его.
Старпом сплюнул набившийся в рот песок и снова юркнул в ходовую рубку. Здесь работал кондиционер, было в меру прохладно, по-деловому тихо и, самое главное, не забивался во все поры мелкий, как мука, хрусткий песок. Бросив свое тощее тело в полумягкое вращающееся кресло, старпом расслабился, прикрыл глаза, и вдруг перед ним встала счастливая физиономия механика. «Тьфу, черт! — досадливо выругался про себя старпом. — Мается же взрослый человек дурью…»
Они были совершенно разными людьми — старпом большого противолодочного корабля капитан второго ранга Николай Николаевич Сенькин и инженер-механик их корабля капитан третьего ранга Борис Васильевич Толмачев. И поэтому они не понимали друг друга, а от непонимания до неприязни — один шаг. И этот шаг грозил вот-вот совершиться.
Раскусить Сенькина совсем нелегко — он скроен сплошь из контрастов. Николай Николаевич бесконечно предан морской службе, не представляет себя без моря, и вместе с тем он начисто лишен морской романтики. Его сердце уже много лет глухо к ней, а океан для него настолько привычен, что в нем Николай Николаевич видит всего лишь огромное количество соленой воды, без которой не был бы никому нужен ни его корабль, ни тем более уж он сам. К штормам, штилям, экзотике он относился как к неизбежной и порой докучливой данности его службы.
Службист и прагматик из тех, для которых сосновый бор всегда видится лишь штабелем досок, он совершенно не честолюбив и чужд карьеризма. Он дважды уступал другим старпомам свою очередь на поступление в академию — у тех были какие-то особые резоны. В третий раз ему уже не предложили, и поэтому на пятом десятке лет он так и остался в старпомах. От службы на берегу он отказался принципиально.
Он может долго и нудно выколачивать из должника пятерку, занятую у него еще год назад, и тут же безвозвратно отдать сотню-другую, если кто-нибудь из его друзей оказывается в стесненных обстоятельствах. Для него важнее всего принцип: обещал отдать — отдай.
Вообще странностей в его характере предостаточно. Вот и холостым он тоже остался из-за своих принципов. Блюститель флотских традиций, он считал, что дореволюционный морской устав безусловно прав был хотя бы в том, что не разрешал флотским офицерам вступать в брак раньше тридцати лет. Прежде научись служить, а потом уж обзаводись семьей. Николай Николаевич и сам учился — учился долго, терпеливо, — а научившись, вдруг понял, что время для идиллических свиданий для него безнадежно ушло. Когда понял, не расстроился: суетная старпомовская должность не оставляет времени для самокопания.
Недавно он совершенно случайно узнал, что кто-то из корабельных острословов придумал ему прозвище Вековуха. Будучи человеком обстоятельным, Сенькин покопался в толковом словаре русского языка, вычитал там, что «вековуха — одинокая женщина, не бывавшая замужем», и не обиделся. «А что ж, и впрямь вековуха, — горько согласился он с острословом. — Холостой, неприкаянный. Двадцать лет на одном корабле — и уже старпом… — Так же горько пошутил он над собой. — Вековуха и есть…»
На корабле Сенькина уважали и даже побаивались. При встрече на всякий случай старались перебежать на другой борт. Береженого бог бережет.
Был он неулыбчив и внешне строг. У него и обличье-то было как у хмурой вертикальной скалы — страшно подступиться. Просто так не подойдешь и не спросишь: как, мол, живете, Николай Николаевич? Обращались к нему только по делам служебным. Дремучие лохматые брови скрывали его глаза, и поэтому никогда нельзя было наверное сказать, в добром он сейчас расположении духа или не в настроении. Телом старпом был чрезвычайно сух, а умом ироничен.