так — любовь, такое стыдливое чувство, и вдруг становится достоянием целого города! Скажу тебе больше: Шуман, такой боевой во всем, что касалось музыки, в своей личной жизни был чрезвычайно скромен. Я помню его таким деликатным, застенчивым… Но тут было другое дело! Тут речь шла о справедливости. И он гордился Кларой и ее смелым поступком.
— Удивительно все это! — сказал Эдвард.
— Да, как в романе… Ну, это сочувствие жителей, этот голос общественного мнения смутил наших начальников. Судья стал уговаривать Фридриха Вика успокоиться и дать свое отцовское согласие. И намекнул при этом, что девушка в двадцать один год уже вправе и без его согласия обойтись. Но Вик заупрямился. Однако Клара свое дело выиграла и добилась такого решения суда, в котором честь ее друга была целиком восстановлена. Целая толпа провожала ее домой с пением. И как ты думаешь, что они пели? Никогда не угадаешь! Студенты сочинили песенку на мотив последнего марша из шумановского «Карнавала»!
И Гауптман неожиданно запел тонким голосом:
Сме-ло вперед,
Храб-ро вперед!
Там, впереди,
Сча-стье и слава!..
Эдвард посмотрел на него с удивлением. Гауптман со слезами на глазах, но улыбаясь допел строфу:
Сме-ло вперед!
Доб-рый народ
Сча-стье свое найдет!
— Что же было дальше? — спросил Эдвард, когда старик немного успокоился.
— Что дальше? — Гауптман отер глаза большим платком. — Они были очень счастливы лет восемь, может быть, десять. Но судьба — завистница! Десять лет — это ей показалось много! И вот у Шумана начинаются галлюцинации слуховые: и днем и ночью ему слышится один неотвязный звук — ля. И днем и ночью. Ну, потом все дальше. Он бросился в Рейн. Его спасли. А потом отправили в дюссельдорфскую больницу, и оттуда он уже не вернулся. Целых шесть лет он пробыл там.
— И она видала его?
— Сначала да. А потом уж нет. Он прислал ей письмо. Она однажды рассказала мне об этом: она доверяла мне. Это было своего рода завещание. Он писал, что надеется на ее мужество. В последнюю, может быть, минуту просветления он просил считать его умершим и не пытаться увидеть его… труп. Он завещал ей быть стойкой, поскольку у нее, как у художника, есть долг перед человечеством. И еще упоминал о своем концерте — я уж не помню, в каком смысле, — должно быть, в том, что музыка скажет ей больше, чем эти последние строки.
Клара Шуман приехала через неделю. В прекрасном зале Гевандхауза[5] Эдвард услышал до мажорную симфонию Шуберта, ту, которая сначала затерялась, а потом была найдена Шуманом в Вене. Несмотря на то что симфония длилась почти целый час, Эдвард охотно прослушал бы ее снова с самого начала. У него горели щеки. Ему никого не хотелось видеть, даже Гауптмана, и весь антракт он провел у открытого окна, выходящего из фойе на улицу. Была уже осень, но теплая и не сырая, и Лейпциг со своими средневековыми зданиями был хорошо виден при лунном свете.
Но вот антракт кончился, и все вернулись в зал. На середину зала выдвинули рояль, музыканты уселись за свои пульты, и из дверей справа в длинном черном платье показалась Клара Шуман.
Она была выше среднего роста, худая, с большими глазами и белым неулыбающимся лицом. Ее волосы были гладко причесаны. Когда она взяла первые аккорды, Эдварду показалось, что рояль, и оркестр с дирижером, и сама Клара отодвинулись куда-то вдаль, и только музыка заполнила все пространство. Странное было это ощущение: будто звуки заслонили видимое, но именно так представлялось Григу. Клара и оркестр были далеко-далеко, а звуки близко. Порой и они удалялись немного, но с тем, чтобы вновь прихлынуть. Некоторые как бы окатывали его с головой.
Эдвард знал наизусть этот концерт Шумана и особенно изучил его после того, как Герман Каринский подарил ему ноты. Теперь же, слушая его в одухотворенном, простом и сильном исполнении Клары, он словно понял, что́ было в том прощальном письме Шумана. И он не сомневался, что эта женщина в черном, которая сидит далеко-далеко, также думает об этом.
Когда началась третья часть концерта, такая блистательная и полная жизни, Эдвард все еще мысленно читал завещание Шумана — о том, что жизнь не кончается вместе с нами и что наступает прекрасный завтрашний день. Какой-то победоносный призыв раздался совсем рядом. «Так будет завтра, — говорил Шуман, еще при жизни спускаясь в темную могилу, — но понимаешь ли ты, чего я хочу? Я хочу, чтобы ты приветствовала этот завтрашний день и порадовалась ему, потому что завтрашний день всегда лучше сегодняшнего!»
Глава четвертая
Выпускные экзамены сошли вполне благополучно. Эдвард получил диплом, педагоги и товарищи сердечно простились с ним. Но никто, кроме старого Гауптмана, не подумал, что из консерватории вышел в свет гениально одаренный композитор, который со временем прославит свою родину. В глазах всех педагогов Эдвард Григ был одним из тех весьма способных молодых музыкантов, которые легко могут найти свое место в столичном оркестре или в лучшем случае сделаться дирижером оркестра если не в столице, то в другом большом городе. Разностороннее умение подобных музыкантов всегда может пригодиться: они и хор подготовят к выступлению, и сыграют фортепианный концерт с оркестром, а при случае и сочинят что-нибудь свое, не говоря уж о необходимости часто перекладывать многие произведения с одного инструмента на другой и на оркестр. В этой разнообразной деятельности Григ, по мнению лейпцигских профессоров, мог проявить себя с самой лучшей стороны. У него был тонкий, изящный вкус, изобретательность и большая культура. Профессора поэтому не тревожились за него. Разве такие одаренные деятели не нужны в любой стране, в любом городе? Еще как нужны! И очень хорошо, что этот молодой музыкант не выказывает никаких притязаний на будущую славу.
Из всех выпускников консерватории в том году лишь один мог рассчитывать на исключительный успех: англичанин Артур Сюлливан. Тут и сомнений не было. Его миниатюры носили особый отпечаток: изысканности, меланхолии, элегической замкнутости. Его ставили гораздо выше Грига.
Эдвард хорошо запомнил Сюлливана. Этого юного композитора, сына богатых родителей, всегда одетого в черное, носящего цилиндр и дорогие перчатки, окружала густая толпа поклонников и поклонниц, а сам он уже научился принимать поклонение и не испытывал никакой неловкости от того, что его папку с нотами носили другие юноши и даже девушки. В обществе своих почитателей Артур принимал вид усталого, разочарованного