Мы с Гарри и Робертом сидели в «Эль-Кихоте» — ели креветок с зеленым соусом и рассуждали о слове «магия». Роберт часто употреблял это слово, говоря о наших отношениях, удачном стихотворении или рисунке, а позднее — при отборе фотографий или контрольных отпечатков.
— Вот в этом есть магия, — говорил он.
Гарри, подыгрывая увлечению Роберта Алистейром Кроули, стал уверять, что этот черный маг ему отец родной.
— Сможешь вызвать своего папу, если мы начертим на столе пентаграмму? — спросила я. Тут к нам присоединилась Пегги и вернула всех с небес на землю:
— Ну что, волшебники-недоучки, кто наколдует презренный металл на оплату обеда?
Чем занималась Пегги? Толком не знаю. Знаю лишь, что она работала в МоМА. Мы часто шутили, что во всем отеле только я и Пегги трудоустроены официально. Пегги — темноглазая, загорелая, с волосами, собранными в тугой «конский хвост», — была добра и жизнерадостна и, казалось, всех на свете знала. Ее легко было представить в роли второго плана в каком-нибудь фильме про битников. Между бровей у Пегги была родинка, которую Аллен Гинзберг прозвал ее третьим глазом. Мы были занятной компанией. Все разом галдели, любя препирались, затевали словесный спарринг — это была настоящая какофония дружеского спора.
Мы с Робертом ссорились нечасто. Он редко повышал голос, но если уж сердился, это было заметно по глазам, по лбу. Иногда Роберт сердито выставлял челюсть. Улаживать свои конфликты мы ходили в «нехорошую пончиковую» на углу Восьмой авеню и Двадцать третьей улицы. Это было вылитое кафе с картин Эдварда Хоппера — точнее, было бы, если бы он решил нарисовать заведение сети «Данкин донатс». Кофе был из пережаренных зерен, пончики — черствые, зато тут можно было сидеть до утра. В пончиковой мы не страдали от тесноты — не то что в номере. Нас никто не тревожил. В любой час дня и ночи там толкалась чрезвычайно пестрая публика: наркоманы под кайфом, «ночная смена» проституток, люди, поменявшие страну или пол. В этом мирке легко было оставаться незамеченным — разве что скользнут по тебе взглядом и отвернутся.
Роберт всегда брал пончик с желе, обсыпанный сахарной пудрой, а я — французский круллер. Круллеры почему-то были на пять центов дороже обычных пончиков. Всякий раз, когда я делала заказ, Роберт говорил:
— Патти! На самом деле ты эти круллеры вовсе не любишь. Просто выпендриваешься. Берешь их только потому, что они французские.
Роберт прозвал их «круллеры поэтов».
Этимологию слова «круллер» нам растолковал Гарри. Оказалось, они родом не из Франции, а из Голландии. Эти легкие воздушные крученые кольца из заварного теста едят в Жирный вторник — накануне Пепельной среды, начала Великого поста. В тесто для крулллеров кладут яйца, сливочное масло, сахар — все, что в пост запрещено. Я провозгласила круллеры святыми пончиками:
— Посередине дырка, чтобы на нимб было похоже. Гарри всерьез призадумался над моей версией, а затем отчитал меня с притворным раздражением:
— Нет, «круллер» на голландском значит другое. Не «нимб». В общем, до сих пор не знаю, много ли в круллерах святости, но с Францией они у меня больше не ассоциировались.
Однажды Гарри и Пегги позвали нас в гости к композитору Джорджу Клейнсингеру[59], который занимал в «Челси» номер из нескольких комнат. Я обычно чуралась походов в гости, особенно к взрослым. Но Гарри соблазнил меня вестью, что Джордж написал музыку к «Арчи и Мехитабель» — серии комиксов о дружбе таракана с уличной кошкой[60]. Комнаты Клейнсингера были скорее тропическими джунглями, чем гостиничным номером: самый подходящий антураж для Анны Каван. Главным сокровищем считалась коллекция экзотических змей, в том числе двенадцатифутовый питон. Роберт зачарованно уставился на змей, но я сильно перетрусила.
Пока все по очереди гладили питона, я невозбранно рылась в музыкальных произведениях Джорджа: ноты были свалены там и сям среди папоротников, пальм и клеток с соловьями. Я возликовала, обнаружив на каталожном шкафу стопку оригинальной партитуры «Аллеи Шинбон» — мюзикла об Арчи и Мехитабель. Но главным открытием для меня стало наглядное подтверждение того, что этот скромный и добродушный джентльмен-змеевод сочинил музыку «Тубы Тубби». Он сам сказал мне об этом, и я чуть не прослезилась, когда он показал мне оригинальные ноты любимой музыки моего детства.
Отель «Челси» был точно кукольный домик из «Сумеречной зоны»[61]: каждый из ста номеров — отдельная маленькая вселенная. Я бродила по коридорам, высматривая духов отеля — и живых, и мертвых. Немножко озорничала: толкнув приоткрытую дверь, увидела в щелочку рояль Вирджила Томсона[62], или слонялась у двери с табличкой «Артур К. Кларк», надеясь его подстеречь. Иногда мне встречались немецкий ученый Герт Шифф, не расстававшийся с книгами о Пикассо, или Вива[63], всегда благоухавшая одеколоном «О соваж». У всех можно было научиться чему-то важному, но никто, похоже, не купался в роскоши. Казалось, даже успешные люди живут как эксцентричные бродяги — на большее средств не хватает.
Я обожала «Челси», его поблекшую элегантность, его бережно хранимую историю. По слухам, где-то в недрах подвала, который часто заливало, таились чемоданы Оскара Уайльда. Это в «Челси» провел последние часы жизни Дилан Томас, погрузившись в пучины поэзии и алкоголя. Томас Вулф корпел над толстенной рукописью, из которой получился роман «Домой возврата нет». На нашем этаже Боб Дилан сочинил «Sad-Eyed Lady of the Lowlands». А еще рассказывали, что Эди Седжвик как-то под кайфом устроила в своем номере пожар — взялась при свете свечки наклеивать себе густые накладные ресницы.
Сколько же людей творило, беседовало и бесновалось в этих комнатах викторианского кукольного домика! Сколько юбок прошуршало по истертому мрамору лестниц! Сколько скитальческих душ заключало здесь союз, оставляло свой след и гибло! Я задувала свечи в руках их призраков, молча переходя с этажа на этаж, мечтая вступить в телепатическую связь с предыдущим поколением гусениц-что-курили-кальян.
Гарри уставился на меня с притворной укоризной. Я расхохоталась.
— Чего смеешься?
— Щекотно.
— Ты что же, чувствуешь щекотку?
— Да, самая настоящая щекотка.
— Феноменально!
Иногда к игре присоединялся Роберт. Гарри затевал с ним игру в гляделки и пытался взять верх, роняя замечания типа: «У тебя немыслимо зеленые глаза!» Партия затягивалась на несколько минут, но стоицизм Роберта всегда побеждал. Гарри никогда не признавал, что Роберт выиграл. Просто отворачивался и возвращался к прерванному разговору, словно и не играл. Роберт многозначительно улыбался, не скрывая удовлетворения.
Гарри увлекся Робертом, но в итоге с ним сдружилась я. Часто я заходила к Гарри одна. По комнате была разложена его огромная коллекция юбок с изящной лоскутной аппликацией — национальная одежда индейцев-семинолов. Этими юбками он очень дорожил и, по-видимому, радовался, когда я их примеряла. А вот к украинским пасхальным яйцам, раскрашенным от руки, он не разрешал мне прикасаться. С этими яйцами он нянчился, точно с малюсенькими младенцами. Яйца, как и юбки, были расцвечены замысловатыми узорами. Как бы то ни было, Гарри позволял мне забавляться своим собранием магических жезлов, которые хранил завернутыми в газеты. Это были шаманские жезлы с тончайшей резьбой, почти все — дюймов восемнадцать длиной. Но мне больше всего нравился самый маленький, не больше дирижерской палочки, покрытый патиной, точно старинные четки, отшлифованные неустанными молитвами.
Мы с Гарри гнали пургу об алхимии и Чарли Пэттоне[64] разом. Гарри мало-помалу монтировал из многочасового отснятого материала свою таинственную экранизацию «Возвышения и падения города Махагонни» Брехта. Что собой представляет этот фильм, никто из нас толком не знал, но каждого из нас Гарри рано или поздно приглашал принять участие в этой неспешной работе. Гарри ставил мне записи ритуалов племени киова с использованием пейота и народные песни Западной Вирджинии. В голосах вирджинских певцов я почувствовала что-то родное. Вдохновилась, сочинила песню, спела ее Гарри. Но моя песня рассеялась в затхлом воздухе его комнаты, заваленной всякой всячиной.
Что мы только не обсуждали — от мифов о Древе Жизни до функций гипофиза. Мои знания были по большей части интуитивными. Воображение у меня было богатое, и я всегда охотно играла в нашу любимую игру: Гарри, точно экзаменатор, задавал вопросы, а в ответе следовало выказать познания и сплести байку на фактической основе.
— Что ты ешь?
— Горох.
— А зачем ты его ешь?
— Хочу уесть Пифагора.
— Под звездами?
— Вне круга.
Начинали мы с простых вопросов и продолжали игру, пока не добивались красивой концовки, ударной фразы, как в лимерике. Обычно у нас это получалось, если только я не спотыкалась, выбрав неточную аллюзию.