Я постоянно чувствовала голод: обмен веществ у меня был быстрый. Роберт мог обходиться без еды намного дольше, чем я. Если у нас кончались деньги, мы вообще ничего не ели. Роберт еще кое-как держался на ногах, хотя его шатало, но я едва не падала в обморок. Однажды, когда на улице моросил дождь, я почувствовала: меня зовет сэндвич с сыром и салатом. Я перерыла все наши вещи, набрала ровно пятьдесят пять центов, облачилась в серое пальто-бушлат и «маяковскую» кепку и отправилась в автомат.
Взяла поднос, опустила монеты, потянула за ручку: окошко не открывалось. Дернула еще раз — не поддается. И тут я разглядела, что сэндвич подорожал — теперь он стоил шестьдесят пять центов. Я расстроилась — это еще мягко сказано. И вдруг у меня над ухом прозвучало:
— Не могу ли я вам чем-нибудь помочь?
Я обернулась. Передо мной стоял Аллен Гинзберг. Мы не были знакомы, но я сразу узнала одного из наших великих поэтов и политических активистов: внешность приметная. Я взглянула в его серьезные темные глаза, под масть его темной кудрявой бороде, и молча кивнула. Аллен добавил недостающий десятицентовик и угостил меня чашкой кофе. Я молча последовала за ним к его столику и вгрызлась в сэндвич.
Аллен представился. Он заговорил об Уолте Уитмене, а я упомянула, что провела детство близ Кэмдена, где Уитмен похоронен. Тут Аллен наклонился вперед и пристально посмотрел на меня:
— Вы женщина?
— Да, — сказала я. — Что-то не так?
Он засмеялся:
— Извините меня. Я принял вас за очень красивого юношу. Я тут же смекнула что к чему:
— Значит, я должна вернуть сэндвич?
— Нет-нет, ешьте на здоровье. Это я обознался.
Он сказал мне, что пишет большую элегию в память о Джеке Керуаке, который недавно скончался.
— Через три дня после дня рождения Рембо, — сказала я. Я пожала ему руку, и мы разошлись своими дорогами.
Прошло время, и Аллен стал моим добрым приятелем и наставником. Мы часто вместе вспоминали нашу первую встречу, и он однажды спросил, как я рассказала бы о ней другим.
— Я сказала бы, что я была голодна и ты дал мне поесть[74], — сказала я. Собственно, так ведь и случилось.
Наша комната заполнялась всякой всячиной: к папкам с работами, одежде и книгам прибавились материалы, которые Роберт раньше хранил в мастерской Брюса Рудоу: проволочная сетка, марля, канаты на бобинах, баллончики с краской, клей, фанера, рулоны обоев, кафель, линолеум, стопки старинных мужских журналов. Роберт никогда ничего не выбрасывал. Он стал использовать в своем творчестве изображения мужчин так, как еще ни один художник на моей памяти: вырезки из журналов с Сорок второй включал в коллажи, где пересечения линий вели взгляд зрителя за собой. Я говорила:
— А почему ты не хочешь сам фотографировать?
— Да ну, слишком много возни, — отвечал он. — Мне самому лень печатать, а печать в лаборатории нам не по карману.
В Прэтте он занимался фотографией, но по своей нетерпеливости не выносил долгого процесса лабораторной обработки.
Однако поиски мужских журналов тоже были нелегким испытанием. Я оставалась в первом зале и высматривала книги Колина Уилсона, а Роберт шел в заднюю комнату. Мне становилось немного жутковато, точно мы занимались нехорошими делами. Хозяева лавок были несговорчивы: если ты вскрывал целлофановую обертку журнала, чтобы заглянуть внутрь, тебя заставляли его купить. Роберта раздражало это правило: журналы стоили дорого, пять долларов штука, но за эти деньги он получал кота в мешке, о содержании мог лишь догадываться. Когда он наконец-то выбирал себе журнал, мы возвращались в отель бегом. Роберт рвал целлофан, совсем как Чарли — фольгу с шоколадки в надежде на золотой билет. Говорил, что чувствует себя как в детстве, когда, пленившись рекламой в детских журналах, без спроса заказывал наборы-сюрпризы. Потом перехватывал почтальона, хватал бандероль и бежал с ней в туалет: там запирался, вскрывал упаковку и выкладывал на пол комплекты «Юный фокусник», рентгеновские очки и миниатюрных морских коньков.
Иногда Роберту везло: попадалось несколько картинок, подходящих для начатого коллажа, или что-нибудь яркое, закваска оригинального замысла. Но часто журналы не оправдывали ожиданий, и он швырял их на пол, сокрушаясь, что растранжирил наши деньги.
Порой, как и раньше, в Бруклине, меня озадачивали образы, которые ему приглянулись. Зато методы Роберта были мне близки: я сама когда-то вырезала из модных журналов изысканные платья и наряжала своих бумажных кукол. — Ты должен фотографировать сам, — говорила я.
Повторяла неустанно.
Я и сама иногда фотографировала, но печатать отдавала в ателье. В лабораторной обработке я ничего не понимала — разве что мельком видела, как печатает свои снимки Джуди Линн. После окончания Прэтта Джуди посвятила себя фотографии. Когда я приезжала к ней в Бруклин, мы иногда целый день занимались съемкой: она фотографировала, я позировала. Мы хорошо спелись: у нас было общее поле визуальных ассоциаций. Спектр источников вдохновения был широчайший — от «Баттерфилд 8»[75] до французской «новой волны». Джуди снимала кадры из фильмов, которые мы вместе выдумывали. Я не курила, но на фотосессии приносила «Куле», которые воровала у Роберта: для цикла по мотивам Блеза Сандрара нам требовался густой дым, для образа а-ля Жанны Моро — черная кружевная комбинация и сигарета.
Когда я показала Роберту снимки Джуди, его позабавили личины, которые я на себя надевала.
— Патти, да ты же некурящая, — говорил он и щекотал меня. — Сигареты у меня воруешь?
Я думала, что он рассердится: сигареты стоили дорого, но когда я в следующий раз поехала к Джуди, он сделал мне сюрприз — вытащил последние две сигареты из помятой пачки.
— Я знаю, что курю понарошку, — говорила я, — но кому от этого плохо? И образ должен быть цельным.
Все это я проделывала исключительно ради Жанны Моро.
Мы с Робертом продолжали поздно вечером ходить к «Максу» — уже вдвоем, без Сэнди. Со временем нас сочли созревшими для дальнего зала; там мы усаживались в углу под флуоресцентной скульптурой Дэна Флэвина, подсвеченной красным. Привратница Дороти Дин прониклась симпатией к Роберту и стала нас впускать.
Дороти была миниатюрная, чернокожая и гениальная. Она была блестяще образованна. Носила очки в оправе «арлекин» и классические трикотажные костюмы-двойки. У «Макса» Дороти охраняла дверь в дальний зал, точно жрец-абиссинец — Священный Ковчег. Без одобрения Дороти никто не смел и на порог ступить. Роберт соответствовал ее кислотно-едкому языку, ее язвительному юмору. Меня Дороти остерегалась, а я — ее: мы старались не переходить друг дружке дорогу.
Я знала, что Роберту важно бывать у «Макса». Я не могла отказать ему в этом ежевечернем ритуале — ведь Роберт, со своей стороны, очень поддерживал меня в моей творческой работе. Микки Раскин разрешал нам часами сидеть за столиком, почти ничего не заказывая: мы только потягивали кофе и кока-колу. Иногда за весь вечер зал так и не оживал, люди не появлялись. Измотанные, мы брели домой пешком, и Роберт заявлял: — Больше никогда не пойдем.
В другие вечера царила лихорадочная живость, точно в нехорошем берлинском кабаре 30-х годов, пульсирующем маниакальной энергией. Раздражительные актрисы затевали визгливые перепалки с оскорбленными трансвеститами. Казалось, все тут проходят кастинг у призрака — призрака Энди Уорхола. «Интересно, он ими хоть немножко интересуется?» — размышляла я.
В один из таких вечеров к нам подошел Дэнни Филдс[76] и пригласил за круглый стол. Этот незамысловатый жест означал, что нас берут на испытательный срок. Для Роберта это была знаменательная перемена. Роберт повел себя красиво — спокойно кивнул и повел меня к круглому столу. Ничем не выдал, что мечтал об этом моменте. Я всегда была признательна Дэнни за его участие в нашей судьбе.
За круглым столом Роберт почувствовал себя раскованно: наконец-то он оказался там, где хотел. А мне стало не очень-то уютно — какое там. Девушки были красивые, но недобрые — наверно, потому, что ими интересовалось лишь меньшинство присутствующих мужчин. Я чувствовала: меня здесь просто терпят, зато Роберта находят привлекательным. Он был объектом их страсти, а их круг избранных — его кругом. Казалось, тут Роберта хотели все: и женщины и мужчины. Но в те времена Робертом двигали амбиции, а не половое влечение.
Роберт ликовал, что преодолел мелкое и одновременно колоссальное препятствие — попал за круглый стол. Но я предчувствовала, что круглый стол даже в его звездный час обречен на гибель. Так уж заведено: Энди разогнал своих рыцарей круглого стола, их место заняли мы, а затем, несомненно, и нас вытеснит следующее поколение тусовщиков. Свое предчувствие я держала при себе.