Завод, на который его послали, был небольшим. То есть, по сравнению с теми динозаврами, изрыгающими тонны дыма и копоти, где он успел побывать ранее, это были почти демидовские мастерские: пара длинных сараев, где гудели прокатные станы и завывали циркульные пилы, и мартеновский цех, построенный в годы войны. Бегичев ехал с неохотой, и глаз его непроизвольно замечал, как беспорядочно загромождена территория заводика: рыжая куча металлолома на скрапном дворе соседствовала с аляповатым зданием директорской конторы, возле которой натужно разворачивались грузовики, почти наезжая скатами на чахлые клумбы. Фанерные щиты гигантских плакатов с цифрами прикрывали закопченные стены мастерских, откуда доносились тяжкие вздохи молотов. И в самом заводоуправлении была та же несуразица: полированная директорская дверь соседствовала с кургузым бачком с кипяченой водой и алюминиевой кружкой. Секретарша сидела за электрической машинкой, на которой она печатала одним пальцем… В другое время, может, это и смягчило бы его раздражение, но сейчас Бегичев сердился и курил в приемной, кидая окурки в угол, где стояла щегольская урна.
— Директор приглашает вас, — наконец услышал он, когда из двери вышла группа нервно разговаривающих, жестикулирующих инженеров с усталыми лицами.
Секретарша, нажимая кнопки переговорных устройств, пыталась найти на столе его командировочную, но он не дождался и пошел в кабинет. Пока директор рассказывал ему о той большой роли, которую играет завод в отечественной и мировой практике, он молча разглядывал кабинет и его хозяина, пытаясь теперь уже более конкретно представить: что же ему придется фантазировать для заказчика на этот раз?
За много лет работы Бегичев понял, что обычно люди не понимают, чем отличается художник от фотографа. Впрочем, если ему заказывали тематическую картину или панно, то столоначальники охотно принимали любую символику или дерзкие приемы компоновки. Он мог сочетать что угодно: гигантское ухо с радиобашней или вмонтировать в человеческий зрачок голубя с растопыренными крыльями. Но портреты — портреты вызывали одну реакцию: похоже — не похоже. И оттого он не любил эти заказы, а потому рассеянно рассматривал в кабинете директора грамоты со знаменами и бронзовые статуэтки, пытаясь вобрать в толк: кого и зачем ему предстоит изобразить…
— Значит, портреты девяносто на метр двадцать по грудь?
— Да, желательно покрупнее лица, потому что зал у нас солидный, чтобы издалека разглядеть можно было…
— В масле, в гуаши?
— У нас и в договоре обусловлено: в масле, рамки мы сами сделаем — какие скажете…
Разговор был обычный, пять портретов отнимут дней двадцать… «Еще успею на Отклик-ной гребень» — думал Бегичев и рассеянно вглядывался в лицо директора. То, что наряду с передовыми он включил и себя в список изображенных, не удивляло его. Крупноскуластый, с утомленными глазами и обтянутыми пересохшей кожей щеками, с резкими надбровными дугами, он был, пожалуй, довольно интересен для кисти. По пальцам — костистым и напряженным — видно, что поработал руками немало, а ранние залысины, наверное, след вечернего образования и курсовых проектов под развешенными пеленками.
— Я в принципе согласен со сроками. К юбилею завода, вероятно, успею сделать первую серию портретов, только…
— Да, да, я слушаю, — директор успевал отвечать на телефонные звонки и селектор с привычной лаконичностью, не теряя нить разговора. Бегичеву же был нуден этот скачкообразный, приевшийся разговор, каковым обычно удостаивались посетители кабинетов с полированными дверями, и он быстрее хотел перейти к делу.
— Я прошу только в список пяти первым включить одного из ваших рабочих по моему выбору…
Директор замер с телефонной трубкой у уха, кося на него недоумевающим глазом.
— Но список утвержден руководством завода, да и потом во Дворце культуры, перед такой аудиторией…
— Но я художник, понимаете. Должен же быть и у меня какой-то интерес рисовать ваших… сотрудников, — он хотел сказать «подчиненных», но вовремя остановился.
Ирония слишком часто губила его взаимоотношения с людьми, да и глупо…
— Такого в договоре не предусмотрено… — директор был растерян, и Бегичеву показалось, что он увидел то, что тот не хотел бы показывать явно: робость неуверенного в своем месте человека, бледнеющего от телефонных звонков сверху, от невыполненных планов или аварий на этом маленьком, известном на весь мир заводике. — Этот вопрос нужно согласовать, да и смотря кого вы выберете?..
Бегичеву стало жаль этого человека. Он представил себе его дома, в халате или пижаме возле телевизора, отрешенного от ежедневных забот и нагоняев, и он решил уступить.
— Хорошо, этот пятый портрет я не включу в счет, если он вам не подойдет…
Впрочем, он и сам не знал — зачем ему надо спорить и ершиться ради неизвестного ему трудяги, но даже в самом неприятном деле он принял за правило оставлять хоть малую толику для души, для поиска и вот спорил, по-мальчишески, не солидно. Директор вздохнул, повертел в пальцах его командировку, словно раздумывая — не отправить ли несговорчивого «служителя муз» обратно и наконец подписал.
— У секретаря оформите пропуск в мартеновский и первый прокатный. С меня можете делать работу последней…
* * *
Десять дней Бегичев работал как вол. Он вставал в пять часов и к началу утренней смены уже был в цехе, в нелепой, сползающей на лоб каскетке, выданной на проходной, с большим альбомом для эскизов и карманами, оттопыренными от наборов карандашей и фломастеров. Внутреннее сопротивление, с которым он встретил заказ, постепенно сменялось профессиональным интересом к натуре, к каким-то неясным для него еще пока характерам. Он избегал тех, которые были занесены в список, а просто рисовал типы рабочих, стараясь ухватить суть их движений, неторопливых и размеренных. Оттенков цвета он не замечал: серый облик цехов, монотонный шум, казалось, можно было положить лишь на графитный карандаш, а тени, угловатые глыбистые тени, создаваемые закопченными лампами и вспышками разрезаемой стали, он пытался создать сангиной.
Сидя вверху на переходной площадке возле окна, он всматривался в муравейник цеха и чувствовал, что серые графитные тона удавались ему: напряжение, мощное напряжение сотен рабочих переносилось в альбом то косой штриховкой фигур, где ослепительно алела прокатная полоса на фоне черного стана, то контрастом силуэта человека в защитной маске, зачищающего металл меж фонтанирующих искр. Вечером, идя в толпе рабочих, он вглядывался в лица и упорно искал своего, пятого, в облике которого он бы нашел то, что отражало характер всех, всей тысячной массы…
Но в гостинице Бегичев анализировал этюды и с разочарованием отбрасывал их. К шестому дню он понял, что ни сангина, ни карандаш не оставляют следов того ритма, который он слышал в цехе: неумолчного подземного гула работы, борьбы с неподатливой и коварной сталью, сегодня идущей эффектной малиновой полосой, а завтра безжалостно сваленной в брак неумолимым контролером ОТК. Он лежал на кровати и вспоминал начало своей трудовой биографии, когда мальчишкой в войну работал токарем в депо, а сталь весело дымилась сиреневой стружкой под резцом, а потом теплую болванку крутил плюгавый мастер в железных очках и брезгливо выкидывал в металлолом: «Играешься! А мы оси для фронта точим, понял. Две сотки допуск, детсад!..»
Он понимал, что, как всякая работа, труд металлургов — это жестокая схватка с непослушным материалом. С детства сталь представлялась ему то ножом, врезающимся в робкое податливое тело дерева, то плугом, взрывающим песчаные иссохшие комья его родной владимирской земли, то танком, ударяющим грудью по паучьей свастике жалкой немецкой пушчонки. Но только сейчас он столкнулся с тем, как сама сталь, прежде чем стать пригодной плотью, формует каких-то особых людей, ее изготавливающих. Словно какая-то корка — угрюмая, неподатливая — лежала на их лицах. Неуклюжие робы топорщились, скрывая сильные мышцы. Неторопливые короткие фразы, которыми они обменивались, ничего не говорили ему. Бегичев мучился, меняя технику рисунка, и фигуры получались у него то жестко-скульптурные, словно из застывшей лавы, продавливающие землю под собой, то несуразно-бестелесные, расплывчатые, почти сливающиеся с мраком цеха и оттого таинственно-пугающие. Конечно, он мог бы начать писать портреты, как обычно, в красном уголке любого цеха, и вызванные стали бы добросовестно отсиживать в напряженных позах полчаса, но эта нелепая шальная мысль о пятом портрете — портрете для себя — выбила его из колеи привычного. Он решил хоть раз в жизни написать портрет так, как работал над пейзажами и натюрмортами, отдаваясь весь и до конца, пытаясь выявить невидимое обычному глазу.