Он сразу ощутил и страх и радость, точно холодный, скользкий шар прокатился в его груди.
— Сергей, у меня к вам просьба. Необходимо передать пакетик, письмо в Юзовку. Аня надоумила обратиться к вам, она ведь вас знает не хуже сына. Через два дня вы будете в Юзовке. Возьметесь?
— Возьмусь ли? Что за вопрос! Конечно, с восторгом, с радостью.
— Вот, — улыбнулся Бахмутский. — Восторг тут не особенно велик, но спасибо, что согласились помочь.
Он заговорил монотонным, негромким голосом, и этот сухой разговор особенно радовал Сергея. Абрам Бахмутский по-деловому, просто говорил с ним! Он вынул из кармана толстый конверт, раздувшийся от лежавшей в нем бумаги, и передал его Сергею.
— Конверт этот спрячьте получше.
— Я зашью его в подкладку.
— Это меньше всего требуется, но, в общем, храните его тщательно. По приезде в Юзовку никуда вам ходить не нужно, а просто дня через три к вам зайдет некий муж и попросит письмо для тети Даши от Схимника. Вы ему без разговора отдайте конверт и тотчас забудьте об этом навсегда. Ладно?
Бахмутский простился и ушел, а Сергей, волнуясь, радуясь своему торжеству над политиком Гришей, отыскал ножницы, распорол подкладку тужурки, уложил конверт и снова тщательно и неумело зашил легко расползавшуюся зеленоватую подкладку курчавыми нитками, которыми Анна Михайловна штопала чулки. На следующий день он уехал. В поезде — днем ли, разговаривая с соседкой по скамье, ночью ли в полусне — он все гладил свой бок, прощупывая под толстым сукном колючую, шуршащую бумагу. В глубине души Сергею хотелось, чтобы жандармы схватили его, начали терзать, топать сапожищами, а он бы упрямо говорил окровавленным ртом: «Нет, нет, никогда!» Но каждый раз на остановках, когда он бегал в буфет за лимонадом для соседки-барышни и жандарм, казалось ему, направлялся в его сторону, он холодел от страшного, томного ожидания. Жандарм проходил мимо, таинственный, всезнающий, а Сергей, отдуваясь, бежал к вагону, ощупывая свой драгоценный бок. Соседку по вагону звали Зоей. Она была медичкой второго курса (Сергей соврал ей, что перешел на третий) и ехала на каникулы к отцу в деревню. Зоя сообщила Сергею, что по убеждениям она анархистка-коммунистка, и Сергею стоило больших усилий не рассказать, что он тоже опытный революционер, едет по поручению Центрального Комитета к рабочим Донецкого угольного бассейна. Особенно трудно пришлось ему, когда соседка, смеясь, спросила, почему он щупает себя, словно курицу покупает, или, может быть, у него воспаление печени?
— Нет, — сказал он, — это следы жестокой расправы. — И слезы выступили у его на глазах от обиды.
Зоя быстро оглянулась и погладила нежной теплой рукой по его волосам.
— Простите меня, — проговорила она, — ради бога, простите меня.
Они стояли в это время в тамбуре. Прошел кондуктор.
— Господа, здесь стоять не разрешено, пройдите в вагон.
— Ой, как не хочется! — крикнула Зоя.
Кондуктор махнул рукой, прошел в соседний вагон.
А они раскрыли тяжелую зеленую дверь, спустились на ступеньки и кричали, декламировали, смеялись. Сухой, желтый от пыли ветер трепал Зоины волосы, ее юбку. Красное огромное солнце смотрело на них. Кончилось тем, что они поцеловались шершавыми губами, оба обомлели, растерялись и, вернувшись в вагон, молчали, стараясь не смотреть друг на друга. Сергей вынул из корзинки книгу. Зоя принялась поспешно разбирать и перекладывать множество летних платьев, сложенных в сплетенном из желтого тростника японском чемодане. Но когда наступили сумерки, снова заговорили и уже не ложились спать. Всю ночь они сидели рядом и разговаривали быстро, много. Иногда они замолкали, и Сергей с замиранием сердца видел пятно ее лица. Они целовались долго, жадно, сталкиваясь зубами и старательно, крепко до боли жмуря глаза. Сергей все старался себя помучить мыслью, что не любит ее, что в Кринице — Олеся, но он был словно пьян.
Зоя сходила на рассвете. За пыльным, сухим стеклом вставал холодный серый свет.
— Я ужасная, не смотрите на меня, — сказала Зоя и отказалась дать свой адрес. — Это ужас, ужас, я не знаю, что это, никогда этого со мной не было, забудем об этом ужасном стыде.
Поезд замедлил ход. Сергей вынес ей чемодан на площадку. На перроне стоял полнотелый священник в пальто, накинутом поверх рясы, рядом с ним — высокий молодой человек в фуражке почтово-телеграфного ведомства, а поодаль — мужик в коричневой свитке, с кнутом в руках.
Зоя распахнула дверь. Холодный воздух ударил в лицо.
— Папочка, Шура! — закричала она и махнула рукой, потом быстро повернулась к Сергею и сказала: — Уйдите, ради бога, с вашим мефистофельским выражением. Вы хотите, чтобы я под колеса кинулась!
Он испугался и бросился в вагон. Из окна он видел, как Зоя целовалась с отцом, как высокий молодой человек шаркнул ногой и взял под козырек. Потом подошел мужик-кучер, снял шапку и поклонился. В это время заревел паровоз, мужик кинулся к лошадям, запряженным в тарантас, схватил их под уздцы.
«Какой я подлец», — подумал Сергей, лег на скамью и уснул.
Проснулся он уже жарким, душным днем, с совершенно разбитым телом, с головной болью, с тяжестью в ногах, с смятением в душе. Ему все казалось, что пассажиры видели, как он ночью целовался. Когда в соседнем купе слышался смех, Сергей краснел, и грудь у него покрывалась испариной. Он боялся вынуть из корзины полотенце, боялся пойти в уборную умыться и долго лежал, закрыв глаза, слушая противное сердце^ биение. Голова была пустой, без мыслей, щемило беспокойство, тоска, ожидание беды. И вдруг, как лавой, залило его теплом: солнце ударило в окно. Он лежал худой, лохматый, перепачканный пылью, полный горечи, юношеской тоски. Очень больно ныли от твердой скамьи кости.
Когда вечером на извозчике он подъезжал к дому, те же мутные чувства томления, раздражительности и тоски были у него.
Прошло пять дней. Мать раздражала Сергея, отец казался неумным и самодовольным. То, что Петр Михайлович до позднего вечера работал в земской и заводской больницах, три ночи кряду ездил по экстренным вызовам на дальние рудники, — все раздражало Сергея. На пятый день они за обедом поссорились.
Петр Михайлович, обращаясь к Сергею, говорил:
— Положение таково — ни одной родильной койки во всей Донецкой области! Мало того что это калечит женщин, в этом — страшное неуважение к материнству: пусть рожает под забором! Ты понимаешь, ни одной койки для рожениц. Я ругался с директором, писал в правление акционерного общества, жаловался фабричному инспектору, в Государственную думу собираюсь обратиться теперь! Я добьюсь, что они раскошелятся и откроют родильное отделение! Одиннадцать просьб я уже подал и еще одиннадцать подам; а понадобится — сто одиннадцать, и в «Русское слово» напишу корреспонденцию, и письмо личное Бальфуру в Англию пошлю, пристыжу его, как мальчишку. А если это не выйдет, то пожертвования стану собирать — напишу письма всем богатым заводчикам. Откроем родильное отделение на частные пожертвования. Ты что это бормочешь? — вдруг спросил он, поглядывая на сына.
— Мелкие принципы мелкого человека, — сказал Сергей, — вот что я бормочу.
— То есть? — отложив вилку, спросил Петр Михайлович.
— Чушь, — высокомерно сказал Сергей, — чушь. Революцию надо делать или же настоящей наукой заниматься, а все эти письма, ходатайства, статейки в газету — все это чушь.
Марья Дмитриевна печально сказала:
— Сереженька, тебя точно подменили в Киеве. Ты стал беспокойный какой-то, колкий.
— Да, да, — поспешно говорил Сергей, видя, что отец, покраснев от волнения, злобно смотрит на него, — да, да, чушь!
— Мальчишка, дурак! — вдруг крикнул доктор. Он вскочил со стула и, подойдя к Сергею вплотную, путая от волнения слова, сказал: — Когда такие вещи говорит какой-нибудь Абрам, в них есть смысл, — он жизнь отдал для этих дел. А когда сопливый мальчишка, мразь, то стыдно слушать!
— Ругань не довод, — пожимая плечами, сказал Сергей.
Но доктора душили гнев и обида.
— Уважаемый Сергей Петрович, господин студент университета святого Владимира, знаменитый ученый и политический деятель, — проговорил торжественно док- -тор, — прежде чем ругать папашу, земского лекаря и провинциала, вы бы научились самостоятельно на хлеб зарабатывать, хотя рублик заработали бы. А то штанишки папа покупает, за право учения папа платит, на побережье сейчас поедете с барышнями говорить об умном на папашины деньги. Вот и естественно, папа после этого оказывается человеком с мелкими принципами. Мне вас нужно кормить, где уж мне крупные принципы иметь!
Он с торжеством увидел на худом лице сына выражение боли и растерянности. Но через мгновение жалость к Сергею, к его худой шее, узкой груди, отцовское горькое виноватое чувство к болезненному сыну охватило его. «Не горбись, сынок, да я тебя не то что на Черное море — в Каир, в Италию, если понадобится, с радостью отправлю, не горбись, сынок», — хотелось сказать ему, и, чтобы не сказать этого, он пробормотал: