Луна поднялась выше, и в ее неожиданно ярком свете Смоки видел, как Дейли Элис тоже встала, потянулась, будто после тяжелой работы, и прислонилась к колонне, рассеянно себя поглаживая и всматриваясь в темные древесные кущи на противоположном берегу озера. Ее длинное мускулистое тело серебрилось в полумраке и казалось почти бесплотным, хотя нет, в действительности это было далеко не так: Смоки все еще слегка вздрагивал от ощущения его тяжести. Дейли Элис, вытянув руку, прижала ее к груди и обхватила себя за плечо. Упираясь одной ногой в пол и согнув другую, резко откинулась назад; при этом симметричные округлости ее ягодиц утвердились прочно и неоспоримо, подобно доказанной теореме. Смоки воспринимал ее движения с напряженной отчетливостью: он словно бы не вбирал их всеми своими чувствами, но они сами вливались в него беспрерывной чередой.
– Самое первое мое воспоминание, – проговорила Дейли Элис, будто передавая в рассрочку предложенный ею дар или же думая о чем-то совершенно постороннем (но Смоки благодарно принимал и это), – самое первое мое воспоминание – лицо в окне. Стояла ночь, летняя. Окно было распахнуто настежь. Лицо – круглое, желтое, как луна, – сверкало. Оно широко улыбалось, а глаза проникали внутрь меня с величайшим интересом. Помню, я засмеялась, хотя в лице и было что-то зловещее, но улыбка меня рассмешила. Затем на подоконнике появились руки, и этот лунный лик – вернее, его владелец – попытался влезть в окно. Я даже не успела испугаться: мне слышался смех, и я смеялась в ответ. Как раз в это время в комнату вошел папа; я на мгновение отвернулась, а когда взглянула снова, лицо уже исчезло. Позднее я напомнила папе об этом случае, но он сказал, что в окне я видела не лицо, а луну, а вместо рук, цеплявшихся за подоконник, – занавески, которые шевелил ветерок, а потом, когда я снова взглянула на окно, на луну набежало облако.
– Возможно.
– Но это увидел он, а не я.
– Я и говорю, возможно…
– А чье детство, – спросила Дейли Элис, повернувшись к Смоки, – тебе бы хотелось иметь? – Ее волосы пылали под лунным светом, а голубовато-матовое лицо казалось пугающе чужим.
– Твое. И сейчас.
– Сейчас?
– Иди сюда.
Дейли Элис засмеялась и коленями опустилась на подушки рядом со Смоки. Ее тело казалось прохладным от лунного света, но это было ее тело, и только ее.
Так же тихо, как и пришла
Софи видела, как они слились воедино. Она с необычайной отчетливостью чувствовала состояния сестры, которые нарастали и исчезали в ней от близости Смоки, хотя ничего подобного, как знала Софи, Дейли Элис раньше не испытывала. Она ясно видела, что́ заставляет карие глаза ее сестры становиться бессмысленными и отрешенными или вдруг вспыхивать светом; она видела все. Дейли Элис как будто была сделана из темного стекла, сквозь которое мало что удавалось разглядеть, но теперь, поднесенная к яркому светильнику любви Смоки, стала прозрачной насквозь, и ничто в ней не могло укрыться от глаз сестры. Софи слышала, как они обмениваются обрывками немногих фраз, подсказками, ликующими вскриками: каждое слово звенело, будто хрустальный колокольчик. Дыхание у сестер было на двоих одно, и всякий раз, как оно учащалось, Элис охватывала предельная ясность. Странный способ обладания: Софи не могла разобрать, какие чувства овладевали ее отчаянно бьющимся сердцем – боль, смелость, стыд или что-то еще. Она знала, что никакая сила не заставила бы ее отвести глаза, а если бы даже она отвернулась, то видела бы все происходящее даже отчетливей.
Однако все это время Софи спала.
Это была разновидность сна (она знала все наперечет, только не могла приискать названия ни одной), во время которого веки, кажется, становятся прозрачными, и сквозь них видишь то, что видел перед тем, как закрыть глаза. То же самое, но не совсем. Еще до того, как закрыть глаза, Софи знала или просто чувствовала, что вокруг собрались и другие, чтобы тоже подглядывать за брачной ночью. Теперь, во сне, эти другие существовали реально: они заглядывали ей через плечо и поверх головы, хитроумно подкрадывались поближе к павильону, поднимали крохотных детей над ветками миртов, чтобы те увидели это чудо. Они повисали в воздухе на трепещущих крыльях, и эти крылья трепетали от такого же восторга, за каким наблюдали их обладатели. Их возня не мешала Софи; они были заинтересованы столь же сильно, как и она, хотя и совсем иным: покуда она отважно погружалась в пучины, без всякой уверенности, что ее не захлестнут встречные валы изумления, страсти, стыда, перехватывающей дыхание любви, – те, другие вокруг нее (она знала), побуждали, весело ободряя, молодоженов к одному и только к одному – рождению Потомства.
Неуклюжий жук с треском пролетел мимо ее уха, и Софи проснулась.
Все живые существа вокруг нее были смутными подобиями тех, что она видела во сне: жужжащие комары и мерцающие светлячки, далекий козодой, летучие мыши, гоняющиеся за добычей на резиновых крыльях.
В отдалении, залитый луной, загадочно белел павильон. Софи показалось, что временами она различает что-то похожее на движения тел. Но не доносилось ни звука, нельзя было даже угадать, что и где могло бы шевельнуться. Затишье полное.
Почему это ранило ее больнее того, чему она была свидетелем во сне?
Оставленность. Софи чувствовала себя принесенной в жертву, и сейчас, когда не могла видеть Дейли Элис и Смоки, даже острее, чем когда спала, и так же была не уверена, переживет ли это.
Ревность: пробуждающаяся ревность. Хотя нет, не то. Она никогда не ощущала себя собственницей – владелицей хотя бы булавки; и кроме того, ревнуют, если отберут что-то принадлежащее тебе. И не предательство: ведь она знала обо всем с самого начала (и теперь знала даже больше того, чем когда-либо они узнают, что она знает); ведь предать может только лицемер, лжец.
Зависть. Но к кому – к Элис, к Смоки или к ним обоим?
Софи не могла сказать. Она только чувствовала, что пылает от страдания и любви одновременно, словно вместо еды проглотила раскаленные угли.
Софи ушла так же тихо, как пришла, и мириады других вслед за ней – вероятно, еще бесшумнее.
Предположим, ты рыба
Поток, питавший озеро, довольно долго бежал по каменистому руслу, как по ступенькам лестницы, вытекая из обширного бассейна, созданного высоким водопадом в глубине леса.
Копья лунного света пронзали шелковистую гладь пруда и разбивались на сотни искорок в его глубине. На воде лежали звезды, и рябь, расходясь дугою от пенного водопада, колыхала их. Так это виделось бы каждому, кто стоял у кромки пруда. Огромной белой форели, дремавшей в воде, все представлялось иначе.
Дремавшей? Да, рыбы спят, хотя и не плачут; их самое острое чувство – паника; самое печальное – горечь сожаления. Они спят с широко открытыми глазами, и холодные сны возникают на зеленовато-черной толще воды. Дедушке Форели казалось, что с приливами и отливами сна знакомая география проточной воды то закрывается, то открывается перед ним; когда ставни закрывались, он видел внутреннее убранство пруда. Обычно рыбам снится та же вода, в которой они плавают наяву, но Дедушка Форель видел совсем иное. В грезах его не было ничего схожего с потоком, но перед лишенными глаз веками так настойчиво стояли напоминания о подводной обители, что само его бытие стало гадательным. Сонные сомнения сменялись при каждом движении жабр.
Предположим, ты рыба. Лучшего места для жизни не сыщешь. Водопад непрерывно обновляет воду, так что дышать в ней – одно удовольствие. Будто (сравнение уместно, если ты не дышишь водой) горнее, свежее, омытое ветром дуновение альпийских лугов. Весьма любезно и предусмотрительно с их стороны так позаботиться о нем, если, предположим, они действительно думают о чьем-либо счастье и удобстве. Здесь нет хищников и почти нет конкурентов, поскольку (хотя откуда, предположительно, рыбам об этом знать?) выше находится усеянное камнями мелководье, а значит, никто столь же большой, как и он, не проникнет в пруд, чтобы оспорить бесконечный поток жуков, которые падают с нависавших над водой густо переплетенных ветвей. В самом деле, все основательно продумано, если только предположить, что кто-то об этом вообще думал.
И все-таки (предположим, что он не своей волей плавает здесь) сколь ужасна, хоть и заслуженна, кара, сколь горько изгнание. Заключенный в жидкое стекло, лишенный дыхания, неужели ему вечно суждено торкаться взад и вперед, хватая комаров? Рыба, предположим, грезит о таком ястве в счастливейших снах. Но если предположить, что ты не рыба, – к чему тогда память о бесконечном умножении капелек горькой крови?
Делаем следующий шаг (предполагая, что рыба может шагать): предположим, что все это – Повесть. Пускай он кажется рыбой, которая по-настоящему довольна жизнью или привыкла к ней помимо воли, но рано или поздно в радужные глубины заглянет прекрасная девушка и скажет слова, великой ценой вырванные из рук зловещих хранителей тайн, и тогда он с плеском рванется из удушливой воды – ноги бьются, королевская мантия мокра насквозь – и станет пред ней, тяжело дыша: он снова прежний, проклятие снято, злая фея рыдает с досады. Стоило подумать об этом, и в воде перед ним внезапно возникла картина, цветная гравюра: рыба в нахлобученном парике, в пальто с высоко поднятым воротником, держит под мышкой огромное письмо, разевает рот. В воздухе. Его жабры раздулись (откуда взялось это жуткое видение?), и он тут же проснулся; ставни распахнулись. Всего лишь сон. Какое-то время он благодарно не строил никаких предположений, а думал только о простой воде, которую пронзает луна.