После еще не раз видал Иван Анфала, но все издали, и так и не решился заговорить со знаменитым двинским воеводою, что привел свою и вятскую дружбы вновь отбивать у Господина Великого Нова Города утерянную родину.
Глава 12
Добравшиеся до Устюга ратники и слухачи, загодя посланные Анфалом, отъедались, отпивались – приходили в себя. Анфал вел вятчан тою же весенней, рушившейся на глазах дорогою. И уже по Югу, переждав ледоход, как москвичи по Сухоне, выплывал до Устюга.
Слухачи приносили вести неутешительные. Дважды разоренная Двина бунтовать уже не хотела. Мужики собирались косить, а сенов здесь, на Севере, где зима семь-восемь месяцев в году, требовалось немало. И как раз накануне покоса нагрянули Анфал Никитин с Герасимом, с ратью московитов и вятчан. Тщетно Анфал призывал, памятуя о доброхотной помощи ему устюжан, брать в руки оружие и гнать «новогородскую сволочь» со своих погостов. Мужики предпочитали убегать в леса, дабы пересидеть там эту новую ратную беду. Зорили деревни. Сведавши, что дорогую рухлядь крестьяне прятали в монастырях, начали зорить святые обители. Одирали дорогие оклады в храмах, тащили церковную утварь, что из серебра, засовывали в торока парчовые и бархатные ризы. Особенно старались вятчане, обыкшие к грабежу, словно и не православные вовсе! Анфал вешал особенно упрямых на деревьях. Но по мере того, как рать спускалась все далее берегом Двины, приближаясь к Колмогорам, становило яснее и ясней, что поход не удался. Двинян было не поднять. Захваченных в пору первых успехов, когда трупы посеченных новгородцев бросали на путях без погребения, двинских посадников – Андрея Иваныча, Осипа Филлипыча, Наума Иваныча и Дмитрия Ратиславича – в железах волокли с собою. Боязно было их с малою охраною отсылать в Устюг: доброхоты новогородские могли отбить дорогою. Анфал ярел. И единожды Иван – смурной от открывшейся ему изнанки войны: убийств, грабежа и разора, обрушенных на мирных, ничем не виноватых, жителей – встретив воеводу с налитыми кровью глазами, с саблей в руке, с которой стекала кровь, едва не ринул в бег, столь страшен показался ему знаменитый вождь разбойного люда. Происходящее ужасало его. Он как-то тупо брал свою часть добычи, совал в торока, заливаясь жарким румянцем, когда бывалые вятчане звали отпробовать понасиленную ими женку, и отчаянно мотал головой: «Не надо, мол!» Стыдясь глянуть на распятое изобнаженное тело, бесстыдно раскинутые ноги и пустые заплаканные глаза… И конь, доставшийся ему, не радовал, хотя и положил в уме довести животину до дома. Ничто уже не радовало. Иван не робел на борони, да ведь и боев настоящих-то не было вовсе! Был грабеж: вешали не врагов, а своих, не пожелавших вступить в Анфалово войско. И когда уже подходили к Колмогорам, явилось возмездие.
Как после вызналось, не растерявшиеся новгородские воеводы, оставленные на Двине, – Степан и Михайло Ивановичи с Микитою Головней, скопивши вокруг себя вожан, невестимо подошли и ударили на Анфала с Герасимом. Была ночь. Вернее – северная ночь: тишина, яснота, словно туманный день без солнышка, и розовая полоса по всему окоему до полунеба, а там, в вышине, бледно-голубая далекая твердь. В такие ночи тут даже собаки не лают, и потому поднявшийся гомон заставил Ивана вскочить. Он тотчас понял, услышав ржанье коней, топот, лязг железа и крики, что прихлынул враг. Верно, безотчетно ждал того. Ратники еще очумело протирали глаза, а Иван, криво застегнув на груди рубаху, уже намотал портянки, сунул ноги в сапоги и суматошно искал оружие: бронь, которой не пользовался уже давно, шелом и отцовскую саблю. Бронь была незамысловатая, но доброй двинской работы и терять ее не хотелось вовсе. Он выскочил к коновязям. По-за тыном бежали, рубились, кто-то криком кричал, раненный в живот. Иван, сцепивши зубы и тщетно унимая дрожь всего тела, седлал коня, затягивал подпругу уже со слезами на глазах, страшась, что не успеет и будет схвачен, как глупый куропоть, попавший в волосяной силок. Но – Бог ли спас! Он уже был на коне, когда во двор ворвались какие-то «не наши»! Токмо и понял. Дико вскрикнув, огрел плетью коня и ринул, даже не обнажая сабли, встречь бегущим. Чье-то копье проскрежетало по кольчатой рубахе, порвавши накинутый сверх летник. Конь летел наметом, и поводной, груженный добром, скакал вслед за ним без повода, просто по привычке. Где-то там впереди, у церкви, рубились. Ор и мат стояли до небес. И Иван, придя несколько в себя, поскакал туда, рубанувши вкось встречного мужика – своего ли, чужого, не понять было, тотчас, впрочем, загородившегося щитом. Сзади догоняли выбравшиеся из свалки, кто в одежде, а кто и в исподнем, потерявши все, даже оружие, ратные. «Сто-о-о-й! – летел крик, догоняя Ванюху. – Сто-о-ой! Твою мать!» К нему подскакивал старшой, вымолвив заполошкой: «Вертай, наших выручать!» И с тою же тупой безоглядностью, с какою ударил давеча в бег, Иван поскакал назад, где во дворе оставленного дома все еще шла драка.
Кони со ржанием вздымались на дыбы. Слепо рубя своих ли, чужих, Иван почти не чуял тупых тычков вражеских рогатин. (После все тело было в черно-синих пятнах ушибов: кольчуга только и спасла от смерти.) Рубил, выдыхая воздух с каждым ударом, рубил, прикрывая от страха глаза, и, кажется, кого-то ранил, чью-то рогатину переломил. Те вспятили наконец, и трое, оставших в живых перераненных ратников Анфаловой дружины взгромоздились на крупы коней и на поводного Иванова жеребца, торопясь убраться прочь.
Потом скакали тесною кучкою туда, к высокой шатровой церкви, где все еще стоял ратный зык, рев и скрежет железа и где Анфал, отчаянно гвоздя боевым топором, отбивался от наседающих на него вожан, кликом сбирая к себе ратных.
Пленные двинские воеводы: Андрей, Осип, Наум и Дмитрий были освобождены. Полон и половину добычи пришлось побросать, но рать Анфал все-таки спас, собрал и отступил в относительном порядке, отбиваясь от наседавших новгородских кметей. Спасло еще и то, что вожане были мужики, плохо понимавшие ратный строй, а московские кмети, да и вятские ухорезы, прошедшие не одно сражение, чуяли строй и умели собираться воедино в бою.
К заранью, когда едва зашедшее солнце снова вылезло из-за края горы, чтобы осветить мир, Анфал даже попытался бросить своих в напуск. Новгородчи вспятили, в свою очередь потерявши набранных было полоняников. Раздетые, разутые молодцы, кто-то в одном сапоге, кто и босиком, выбив двери хлевов, куда их затолкали победители, бежали к своим, крича на бегу. Опомнившиеся ратные становили в строй, поливая подступавших вожан стрелами. Но тех было слишком много. И сметя силы, Анфал предпочел отступить. Бой затихал, хотя еще со сторон летели редкие стрелы и густая мужицкая ругань. Но уже и менялись полоном, отдавая чужих за своих, уже и собирали оружие, всовывая его в руки непроворым, что выскочили в одних исподних рубахах и босиком. Пополошившаяся было рать вновь становила ратью, и Иван, бледный от пережитого страха, все еще унимая дрожь в теле, начинал понимать, что уцелел и отделался легче многих, сохранив и коня, и справу, и даже поводного скакуна с нахватанном в прежние дни добром, увязанным в торока. Он глядел на толпящихся супротив них, на горке, вожан, и беззвучно молил Господа, обещая впредь никого не понасилить из женок и не грабить, по крайности самому, местных крестьян.
Анфал стоял в полуперелете стрелы от вражьего войска, сжимая в руке уже не саблю, а невесть откуда взявшийся воеводский шестопер[64], и, поминая всех святых, отдавал приказания. Наконец ему подвели коня. Он, тяжело шатнувшись, влез в седло, видно, и ему досталось в драке, но усидел и, кивнув головою, поехал вдоль строя ратных, равняя ряды и хмуро оглядывая свое потрепанное войско, уже наполовину залитое золотыми жаркими лучами восставшего от короткого сна древнего Ярилы, Бога тех, прежних славян, которые достигали и оседали всюду, где мог расти хлеб и ловилась рыба.
Потом, день за днем, огрызаясь и переходя в короткие сшибки, они отступали, вновь обрастая добром, а кто и полоном. (Теперь не стеснялся никто: Двину оставляли ворогу, потерявши надежду на восстание двинян против Господина Новгорода, и потому грабили всех подряд, и забирали с собою, что только можно.) Воля, к которой стремился Анфал, оборачивалась злою неволей, женочными слезами и плачем понасиленных девок, что вятчане уводили с собой, чтобы позже продать их на каком-нибудь волжском базаре восточным купцам.
Все же и новгородцы, хоть и шли следом за Анфалом почти до Устюга, не могли сокрушить его московско-вятского войска. Так и разошлись, без мира и без боев, уже зряшных в виду рубленых стен Устюга.
Потом уж вызналось, почему новогородцы оставили их в покое и не стали осаждать устюжской крепости. В ту же пору, как рать Анфала с Герасимом обрушилась на двинян, иная московская рать, в триста кметей, ведомая боярином Александром Поле, захватила, изгоном, Торжок, пленив двоих новгородских вятших: посаднича сына Семена Васильича и боярина Михаила Феофиловича, коих Новгород Великий предпочел выкупить. Торжок был ограблен – в который уже раз! Москвичи возвратились с полоном, и война как-то тупо замерла, тем паче что митрополит Киприан задержал у себя на Москве приехавшего на собор русских православных епископов новгородского владыку архиепископа Ивана, и вятшая господа Великого Нова Города не ведала, что предпринять. Не ведал, что предпринять, и сам Василий, так и не понявший в конце концов, кто из них победил на этот раз? Во всяком случае, Двина осталась за Новым Городом, а с тем вместе и надея подчинить себе вольный город отодвигалась к неясным будущим временам.