Вот и я, четырнадцатилетний «исследователь героизма», проснувшись рано утром в субботу, почувствовал непреодолимое желание совершить героический подвиг. Я решил сделать что-нибудь героическое и только потом рассказать об этом прадедушке. У меня даже был один план. Еще до завтрака я незаметно выскользнул из дому, поспешил на Виндштрассе, где жил Джонни Флотер, и просвистел под его окном наш старый условный сигнал — начало английской песенки: «Мой милый уплыл в океан…» (Мы очень ценили эту песенку за краткость — наших знаний английского языка как раз на нее хватало.)
По необъяснимым причинам — может быть, по случаю плохой погоды — Джонни в это утро тоже проснулся раньше обычного. Он тут же открыл створку окна и спросил:
— Ты чего? Что-нибудь случилось?
— Я хочу сегодня спуститься вниз по тросу, Джонни, — сказал я, и в горле у меня, когда я это говорил, что-то забулькало.
— Что-о-о?! В такой ветер? — крикнул Джонни.
— Вот именно из-за ветра, — храбро ответил я.
Окно захлопнулось, и через минуту Джонни, неумытый и растрепанный, стоял уже рядом со мной.
— Пошли! — сказал он. И больше ни слова. Но для меня это прозвучало так, как если бы палач сказал приговоренному: «Разрешите пригласить вас на виселицу!» Душа у меня ушла в пятки.
Между замыслом и выполнением геройского подвига, как я убедился в это утро, лежит глубокая пропасть, которую необходимо преодолеть. Теперь, когда я шагал рядом с Джонни навстречу ветру, то, что я задумал, представлялось мне сущим безумием.
План мой заключался в следующем. На северной стороне острова, который в этом месте поднимался над морем метров на шестьдесят, к скале был прикреплён трос. И тот, у кого доставало на это мужества и ловкости, мог, перехватываясь, спуститься по нему на причал. Если, конечно, вообще сумеет добраться до троса. Потому что трос свисал с красной гранитной скалы метров на десять или двенадцать ниже ее вершины. Кроме того, сейчас он обледенел. Все мальчишки моего возраста мечтали о том, чтобы в самое опасное время, то есть в мороз и ветер, спуститься по тросу. Но пока ещё ни один на это не отважился.
И вот я решился первым совершить этот головокружительный спуск. Однако, когда мы с Джонни глянули со скалы вниз и я увидел, как ужасающе далеко внизу качается трос, я потерял мужество. Мне захотелось сказать, как говорил мой прадедушка: «Ставить свою жизнь на карту без всякого смысла — это ещё не геройство!» Но мне было четырнадцать лет, и меня вдохновлял героический подвиг сам по себе, даже без смысла. А кроме того, рядом со мной стоял Джонни, словно восклицательный знак в невысказанной фразе: «А вот и слабо!»
И я это сделал. Только не спрашивайте как. Я и сам теперь уже этого не знаю. Знаю только, что ни разу не отважился взглянуть вниз; что, прежде чем поставить ногу на уступ, тщательно ощупывал его; что хватался рукой только за тот выступ, который сначала как следует проверил, и что вдруг в руках у меня очутился верхний конец троса.
Спуститься по нему оказалось делом менее трудным. Шерстяные перчатки, которые я, к счастью, надел, на морозе прилипали к железу, и мне приходилось всякий раз отрывать их силой. Но это не давало мне соскользнуть вниз и придавало какое-то ощущение уверенности. Так я спускался всё ниже и ниже, упираясь ногами в отвесную скалу, перехватывая руками обледенелый трос, пока не спрыгнул на осыпь у подножия скалы. Так называемый героический подвиг был уже позади, и я услышал, как Джонни Флотер наверху насвистывает: «Мой милый уплыл в океан…»
Я махнул ему, чтобы он тоже спускался этим путём. Но он постучал пальцем по лбу и показал с помощью рук, что мы встретимся на полпути — у лестницы, ведущей с низменной части острова на возвышенность. И я, насвистывая нашу песенку, зашагал вдоль причала, о который разбивались волны. Я испытывал невероятную гордость. Мне казалось, что я чуть ли не Геракл, волокущий за собой Цербера. И я упал с облаков на землю лишь тогда, когда Джонни, дожидавшийся меня у лестницы, сказал мне:
— На такое сумасшествие только ты один и способен! Не будь ты поэтом, наверняка бы свалился!
Это замечание совершенно меня обескуражило. Я-то считал, что из исследователя героизма, который только выдумывает героические подвиги, я теперь превратился в настоящего героя, совершающего подвиги. А этот паренек заявляет мне в лицо, что только тот, кто сочиняет небылицы, и способен на такие дурацкие выходки. Нет, это уже верх наглости.
— А ты попробуй спустись! — только и ответил я Джонни. И, перескакивая через ступеньки, стал поспешно подниматься по лестнице — скорее, скорее наверх, на гору, на Трафальгарштрассе, рассказать обо всем прадедушке. От волнения я даже не заметил, что впервые после того, как мне вскрыли нарыв, могу бежать бегом.
В доме царила суматоха, и сразу по двум причинам, так что моё отсутствие за завтраком прошло почти незамеченным. В нижнем этаже дома суетилась Верховная бабушка. Прошел слух, что наш катер возвращается из Гамбурга. Ян Янсен утверждал, что еле заметная точка на горизонте — это и есть наш «Островитянин». Поэтому я, стараясь не попадаться на глаза бабушке, взял себе на кухне бутерброд с колбасой и поспешно удалился на чердак к прадедушке.
Но и Старый был вне себя от волнения, правда совсем по иной причине. Он размахивал рулоном обоев — нарисованные на нем лиловые розы никогда ещё так не бросались мне в глаза — и кричал:
— Мир перевернулся, Малый! Я вообще больше ничего не понимаю! Твоя Верховная бабушка пишет рассказы на оборотной стороне обоев! Ну, что ты скажешь?
Сначала я вообще ничего не сказал, но мои собственные переживания по поводу Джонни Флотера и троса как-то поблекли. Потом я спокойно спросил:
— А почему, собственно, Верховная бабушка не может написать рассказа на обоях, прадедушка?
— Почему, Малый? — возмущенно крикнул Старый. — Потому что это значило бы, что мир трещит по швам. Когда мы, поэты, портим обои своими стихами, мы делаем это на свой страх и риск. Это, так сказать, наше поэтическое сумасбродство. Но Верховные бабушки, которые призваны заботиться о благопристойности и порядке, обязаны протестовать против такого использования обоев! Это их прямая обязанность, Малый! А иначе кто же будет поддерживать порядок? Уж не мы ли, поэты? Этого ещё не хватало!
Старый с трудом перевел дух, и я сказал, стараясь его успокоить:
— Верховная бабушка ведь давно уже знает, что мы исписываем её обои, прадедушка, а все не заявляет протеста!
— Но я-то думал, Малый, что она терпит это с крайним неодобрением. Мне и в голову не приходило, что она станет нашей соучастницей. Нет, это никуда не годится. Должен же хоть один человек в доме придерживаться каких-то правил. До чего мы докатимся, если домашние хозяйки станут подражать поэтам? Куда мы полетим?
— В бездну, прадедушка!
— Вот именно, Малый! Случай с обоями требует разъяснения, иначе я отказываюсь понимать, что происходит.
Обои, исписанные Верховной бабушкой, настолько разволновали Старого, что я попробовал успокоить его, высказав одно предположение. Должно быть, обои, сложенные здесь, на чердаке, отвергнуты бабушкой и вовсе не предназначены для столовой, как мы думали раньше.
— Исписывать забракованные обои, — сказал я, — вовсе не противоречит правилам.
Это замечание неожиданно успокоило прадедушку. Он сказал почти весело:
— Художник Зингер (между прочим, его дочка Кармен тоже сочиняет стихи!) приносил вчера альбом с образцами обоев. А зачем может понадобиться такой альбом?
— Чтобы выбрать новые обои, прадедушка!
— Вот именно, Малый. Мне даже кажется… — Старый сказал это чуть ли не с блаженной улыбкой, — мне кажется, что ты прав и что здесь, на чердаке, лежат забракованные обои. — И с торжествующим видом он закончил: — Приличие и порядок восстановлены на Трафальгарштрассе! Так разреши же прочесть тебе рассказ, который написала твоя Верховная бабушка на забракованных обоях.
Он с удовлетворением развернул на столе рулон с фиолетовыми розами и начал читать:
РАССКАЗ ПРО ЖЕЛЕЗНОГО ЩЕЛКУНАВечером, прежде чем пойти спать, хорошая хозяйка всегда окидывает взглядом комнату.
Дети уже лежали в постели, а отец был в гостях у соседей. Подметая, мать нашла на полу несколько закатившихся орехов и бросила их в выдвижной ящик стола. Потом она положила туда же щипцы для орехов — старого железного Щелкуна и, задвинув ящик, вышла из комнаты.
— Вот и еще один день прошел, — со вздохом облегчения сказала она, закрывая за собой дверь.
В комнате стало тихо, в ящике тоже. Старый Щелкун отдыхал от своей утомительной деятельности, орехи клевали носом. В самом дальнем углу ящика лежал крупный орех Грека, конечно грецкий. А рядом, подкатившись к нему под бок, орех поменьше, Креха. Были они с одной ветки, а значит, братья.