– Когда началась война, мужчин сразу забрали на фронт. В доме остались я, моя мама и бабушка, которая уже год как не вставала с постели. А потом заболела мама, и все упало на мои руки.
Тетка выбросила вперед покрытые густыми рыжими веснушками руки и несколько секунд пристально смотрела на них. Потом нагнулась ко мне и горячо зашептала:
– Раньше ты была маленькая. Я не хотела тебе этого говорить.
Но у твоего деда есть женщина. Ее зовут Ривка. Ты знаешь?
Тетка подозрительно посмотрела на меня. Я тотчас в смятении опустила глаза, покраснела и отрицательно качнула головой.
Тетка на минуту задумалась. Потом смущенно, скороговоркой пробормотала:
– Он к этой Ривке ходил еще до войны. При маминой жизни.
Сколько покойная мама пролила слез, один Б-г знает, – она промокнула глаза и высморкалась, – так вот в августе, когда уже шла война, эта Ривка прибежала к нам на Госпитальную. Мы жили там на первом этаже. Но мама ее выгнала. Три дня подряд она приходила к нам во двор. Мама не разрешила даже на порог ее пустить. Так эта Ривка в окошко стучала: «Бегите. Я вас устрою в вагон. Бегите!» – тетка тихо всхлипнула. Покачала горестно головой. – Боже мой!
Осенью мы уже были в гетто. – Ее голубые глаза округлились. – Нас выдали. Знаешь, кто? Русские соседи! Днем их мальчик играл у нас в палисаднике. А вечером его мать нас выдала. Ты не думай, – она стремительно схватила меня за руку и потянула на себя, – из гетто можно было убежать. Но куда? Зачем? Тебя же на следующий день выдадут. За буханку хлеба. За шматок сала. Запомни, – голос ее дрогнул, и глаза снова налились влагой, – я не вечная. Мало ли что со мной может случиться. Ты старшая. Ты должна знать, что никому, слышишь, никому из них нельзя доверять. Они нас не любят. Они нас просто терпят. Но учти, терпят до поры, до времени.
– Ты же сама говорила, что тебя спасли, – с вызовом выпалила я.
– Спасли? – прошептала тетка. – Это ты называешь – спасли?
Глаза ее внезапно остекленели. Она замерла на миг, точно неживая. Но тут же пришла в себя, хватила ртом воздух и каким-то низким свистящим шепотом просипела:
– Я заплатила им. Я заплатила им за это сполна.
– Чем? – насмешливо бросила я. – Ты же рассказывала, что у вас с собой ничего не было.
– Этим! – выкрикнула тетка и, стиснув кулаки, что есть силы ударила ими себя по впалому животу, – этим, этим, этим, – она начала беспорядочно молотить свои маленькие еле заметные грудки, тощие бедра. Яро, не чувствуя боли, месила кулаками свое щуплое тело.
– Прекрати, – крикнула я и повисла у нее на плечах.
Тетка ловко извернулась и отбросила меня прочь.
– Они меня насиловали. Каждый, кто хотел. Я была у них девкой. Девкой, – прохрипела она и злобно рассмеялась. – мне мама сказала: «Иди! Иди к ним! Нам больше нечем заплатить за твою жизнь!»
– Немцы? – не удержавшись, выдохнула я.
Несколько секунд тетка непонимающе смотрела на меня. Потом словно очнулась. Обхватила себя руками. Казалось, ее бьет озноб.
– Наши, – еле слышно прошептала она и стала суетливо одергивать, поправлять свое платье.
– О чем это вы тут секретничаете? – весело закричала сестра, вбежав в комнату и раскрыв настежь дверь.
Тетка в страхе отшатнулась от меня и крикнула придушенным голосом:
– Фармах ди тир! (Закрой дверь!) Несколько секунд она стояла в оцепенении, потом как-то обмякла и устало вытолкнула из себя:
– Где ты бродишь? Сколько можно ходить по соседям? Сиди дома.
Дома сиди, слышишь? – она, чуть не плача, неумело тряхнула сестру за плечи.
– Не трогай ее, – тотчас вступилась я, как всегда, круто обрывая и без того слабые воспитательные порывы тетки.
– Как вы мне все надоели, – сурово обронила сестра.
Затем окинула взглядом ненакрытый стол и с тихой печалью сказала:
– Люди уже давно ужинают. У людей на столе блинчики со сметаной, а тут одни разговоры. Опять, наверное, сейчас побежишь на скорую руку калапуцать свою картошку, – и с укором посмотрела на тетку.
Та тотчас виновато засуетилась:
– Сейчас, сейчас, девочки.
Остаток вечера тетка виновато поглядывала на меня, казалось, хотела что-то сказать. Но, бросив быстрый взгляд на сестру, лишь поджимала губы.
Как всегда, перед сном она закрыла внутреннюю дубовую ставню, звонко щелкнув кованым фигурным шпингалетом, с натугой потянув на себя дверь, задвинула засов. Потом, шлепая босыми ногами, подошла к моей постели, нагнулась и, подтыкая одеяло, виновато прошептала:
– Спи и не думай ни о чем. Не рви свое сердце.
Я осторожно, кончиками пальцев погладила ее по лицу. Тетка, как подкошенная, внезапно рухнула на колени. Она стояла, уткнувшись лицом в мою подушку, и плечи ее мелко подрагивали. Я положила руку ей на затылок. Туда, где рыжеватые волосы вздымались редким хохолком:
– Забудь это! Забудь.
Она дернулась и замерла, сжавшись в комок.
Вскоре я заметила, будто что-то переменилось в ней. Казалось, сбросила со своей души камень. Выпрямилась. И словно помолодела. Осенью, после долгих колебаний, раздумий и советов с Сойфертихой, купила себе новое пальто. Неловко улыбаясь, она примерила его, тронула рукой блестящие большие пуговицы, потом откинула полу и осторожно погладила матовую шелковистую подкладку.
– Точь-в-точь такое у меня было до войны, – тихо сказала и улыбнулась растроганной улыбкой.
В этот вечер, видно, на радостях, она забыла закрыть ставню. Под утро я проснулась от неясного шороха. Тетка стояла перед окном.
Почувствовав мой взгляд, обернулась:
– Представляешь, я забыла закрыть ставню! – с каким-то радостным изумлением сказала она.
– Иди спать, – спросонья отозвалась я.
Она покорно отошла от окна, легла в постель и уже оттуда с какой-то неизъяснимой болью прошептала:
– До войны, на Госпитальной, мы никогда не закрывались на ночь. Утром, бывало, проснешься, а на стенке – солнечные зайчики.
С этого дня тетка словно напрочь забыла про ставню. Мы не слышали больше ни тихого стука об оконный переплет, ни звонкого щелканья шпингалета. Но засов на двери еще долго скрипел под неумелыми, слабыми теткиными руками. Где-то через год черед дошел и до него. Из запоров остался лишь слабый хлипкий дверной крючок. Да и тот иной раз она забывала накидывать.
Я помню промозглый январский день в первый год после нашего приезда. Скользкий от ледяной изморози поручень. И серое лицо Ривы:
– Дед на Госпитальной!
Это уже потом, приметив в окне мои тонкие ноги в мальчиковых ботинках, она кричала прямо с пороги:
– Беги.
И я мчалась стремглав, не разбирая дороги.
А тогда, в первый раз, она долго втолковывала мне, где искать деда. И я плутала по дворам, между туго натянутых веревок, подпертых промерзшими насквозь жердями. На веревках билось обледенелое разноцветное белье. Я скользила по мощеным тротуарам от одной подворотни к другой, пока не увидела деда Лазаря. Он сидел на железной ступеньке, у стены, выложенной почерневшим обветренным ракушечником. За его спиной багровел кусок новой кирпичной кладки. На чудом уцелевшей притолоке бился и громыхал от ветра обломок металлической шторы, волнистой, словно стиральная доска. Увидев меня, дед Лазарь тотчас вскочил, крепко взял за руку:
– Пойдем отсюда. Пойдем. Тебе здесь нечего делать.
Он шел быстрым, широким шагом. Я едва поспевала за ним. Внезапно остановился, и я с разбегу налетела прямо на него. Он резко взял меня за плечи и тряхнул:
– Если бы твоя покойная бабушка Рейзеле… – его острый кадык дернулся и замер, – их всех в январе.. – он понизил голос почти до шепота. – Пока я жив, с вашей головы ни один волос не упадет. Я несчастье за версту чую.
Быть может, в этом мире всех, кого природа наделила прозорливостью, считают сумасшедшими? Не знаю. Иные живут, как птички на ветке. Щебечут, боясь заглянуть в завтрашний день. Вы скажете: «Чему быть, того не миновать». Это верно. Человек до самой последней минуты, до последнего вздоха не знает какие испытания пошлет ему судьба. Ибо не выбирает он ни времени, ни места своего рождения.
История, словно могучая река, подхватывает нас и несет в своем бурлении и водовороте к тому устью, куда унесло жизни наших предков.
Осмыслить и понять ее поток не каждому дано. Иные цепенеют в минуты опасности, другие беспомощно начинают метаться. Лишь самые зоркие бесстрашно глядят вперед и меняют курс утлого суденышка своей жизни. Остальные безропотно отдаются течению этой необузданно-бурной реки.
Той же зимой дед Лазарь ворвался поздней ночью в нашу комнату на Ришельевской.
– Собирай детей, – тихо приказал он и начал одной рукой напяливать на меня меховой капор.
Тетя, завернувшись в простыню, стояла босыми ногами на полу и мелко, словно в ознобе, дрожала.
– Собирайся, – снова скомандовал дед Лазарь.