Она, надувшись, ответила: «Я с тобой хожу не из-за денег».
— А я, — бросил я ей в лицо, — бываю с тобой, чтобы переспать.
Раскрасневшись, мы возмущенно уставились друг на друга. Позже мне стало стыдно; думаю, оставшись один, я плакал от злости, и мною владели вовсе не радость и гордость за то, что теперь я освободился. А сейчас плакала Кате, и по ее щекам катились слезы. Наконец она тихо сказала: «Ладно, я пойду с тобой». Мы молча дошли до подъезда, она прижалась ко мне и, положив голову мне на плечо, повисла всей тяжестью. У дверей она меня остановила, вырвалась из моих объятий, сказала: «Нет, я тебе не верю», как клещами стиснула мою руку и убежала.
С того вечера я больше ее не видел. Я не слишком переживал, потому что был уверен, что она вернется. А когда понял, что это не так, недовольство собственной грубостью уже пропало, на моем горизонте вновь появились Галло и друзья, и, в общем, моя затихшая обида, счастливо исчезнувшая неприятность уже доставляла мне удовольствие, что потом вошло у меня в привычку. Даже Галло не говорил мне о Кате, на это у него не было времени. Он отправился офицером на войну в Африку, и я его долго не видел. Той зимой я забыл о его сельском хозяйстве и о сельской школе, стал полноценным горожанином и понял, что жизнь действительно прекрасна. Я посещал многие дома, говорил о политике, познал другие опасности и удовольствия и всегда из них выпутывался. Я начал заниматься научной работой. Увидел других людей и узнал своих коллег. Несколько месяцев я много учился и строил планы на будущее. Та тень сомнения в воздухе, то всеобщее лихорадочное состояние, угроза близкой войны делали дни более живыми, а опасности более ничтожными. Все можно было забросить, отложить на потом, ничего не происходило и у всего был свой вкус. А завтра, кто знает.
Теперь все происходило, и шла война. Я думал об этом ночью, сидя в конусе света, мои степенные и трогательные старухи мирно спали. Какое им дело до тревоги на холме, если все вернулись, и из щелей в окнах не сочится свет? И Кате спала в доме среди леса. Думала ли она еще о том, как грубо я когда-то себя повел? Я думал, и мне не было неприятно, что наша встреча была такой короткой и в такой темноте.
Несколько дней, работая в Турине, гуляя, возвращаясь вечерами домой, разговаривая с Бельбо, я раздумывал об этом. Как-то ночью я был в саду, когда вновь раздался сигнал тревоги. Тотчас начали стрелять зенитки. Мы собрались в комнате, дрожавшей от выстрелов. В саду мертвые осколки свистели среди деревьев. Эльвира дрожала, старуха молчала. Потом послышался рев моторов и глухие удары. Окно стало красным и временами ослепительно вспыхивало. Бомбежка длилась больше часа, мы вышли, когда слышались последние одиночные удары. Вся Туринская долина была охвачена пламенем.
III
Утром, когда вдали еще звучали взрывы и грохот, вместе с другими людьми я вернулся в город. Повсюду бегали люди с узлами. Асфальт улиц был усеян дырами, покрыт листвой и лужами. Казалось, что прошел град. В ясном свете потрескивали последние пожары, красные и бесстыдные.
Школа, как всегда, оставалась нетронутой. Меня встретил старик Доменико, которому не терпелось пойти посмотреть на разрушения. Он уже всюду побывал в предрассветное время, когда дали отбой тревоги, когда все куда-то идут, все выходят из домов, кто-то из мелких торговцев прикрывает дверь, и из-под нее просачивается свет (ведь все равно повсюду полыхают пожары), когда можно выпить и приятно с кем-нибудь поболтать. Он мне рассказал, что происходило ночью. Сегодня никаких уроков, понятно. Пустые, с распахнутыми дверями трамваи застыли там, где их настигло светопреставление. Порваны все провода. Все стены испачканы, словно крылом взбесившейся жар-птицы.
— Плохая дорога, тут никто не ходит, — все время повторял Доменико. — Секретарша еще не появилась. Не видно и Феллини. Ничего нельзя узнать.
Проехал, притормозив ногой, велосипедист и сказал нам, что весь Турин разрушен.
— Тысячи мертвых, — продолжал он. — Сравняли с землей вокзал, сожгли рынки. По радио передали, что они вернутся сегодня вечером. — И умчался, нажимая на педали и не оборачиваясь.
— Какой же у него длинный язык, — пробормотал Доменико. — Я не понимаю Феллини. Обычно он уже здесь.
Действительно, наша улица была пустынной и спокойной. Кроны деревьев во дворе пансиона венчали высокую стену, как в загородном саду. Сюда не долетали даже привычные шумы: позвякивание трамваев, людские голоса. То, что этим утром здесь не слышался топот ребят, было из других времен. Казалось невероятным, что в темноте ночи под этим спокойным небом меж домов бушевало светопреставление. Я сказал Доменико, что, если он хочет, то может пойти поискать Феллини. А я останусь в привратницкой и подожду их.
Половину утра я провел, приводя в порядок классный журнал, подготавливаясь к предстоящим экзаменам. Я просматривал оценки, записывал свое мнение. Иногда я поднимал голову и смотрел в коридор, на пустые классы. Я думал о женщинах, которые обмывают мертвецов, одевают, готовя их в последний путь. Через мгновение небо может вновь завыть, загореться, и от школы останется только огромная яма. Лишь жизнь, жизнь без всяких прикрас имела значение. Журналы, школы и трупы уже скинуты со счетов.
Когда я бормотал в тишине фамилии ребят, то чувствовал себя, как старуха, бормочущая молитвы. Я улыбался. Вспоминал их лица. Этой ночью кто-нибудь из них погиб? Их радость на следующий после бомбардировки день — дополнительный выходной, что-то новенькое и беспорядок — была похожа на испытываемое мною удовольствие, когда я каждый вечер убегал от воздушных тревог, находился в прохладной комнате и в безопасности лежал в кровати. Мог ли я смеяться над их несознательностью? Все мы не осознаем эту войну, для всех нас ее ужасы стали обычными, повседневными неприятностями. Тому же, кто воспринимал их всерьез и говорил: «Война», было хуже, он был мечтателем или ненормальным.
Но все же этой ночью кто-то умер. Если не тысячи, то уж десятки точно. Достаточно. Я думал о людях, остававшихся в городе. Я думал о Кате. Я вбил себе в голову, что наверх она поднимается не каждый вечер. Мне казалось, что что-то подобное я слышал во дворе, и действительно после той воздушной тревоги больше не пели. Я спросил себя, есть ли у меня что-то, о чем нужно ей сказать, опасаюсь ли я чего-то от нее. Мне только казалось, что я оплакиваю ту темноту, тот домашний лесной дух, молодые голоса, новизну. Кто знает, пела ли той ночью Кате вместе с другими. Если ничего не случилось, подумал я, сегодня вечером они вернутся туда.
Зазвонил телефон. Это был отец одного мальчика. Он хотел удостовериться, что уроков на самом деле нет. Какой ужас этой ночью. Здоровы ли и не пострадали ли преподаватели и директор школы. Хорошо ли учит физику его сын. Понятно, война есть война. Дай Бог мне терпения. Нужно понимать и помогать семьям. Тысяча благодарностей и извинений.
С этой минуты телефон не умолкал. Звонили ученики, звонили коллеги и секретарша. Позвонил Феллини от черта на куличках: «Работает?» — удивился он. Я почувствовал, что недовольная ухмылка искривила его лицо. В привратницкой никого, о чем он думает? праздник что ли? Он сейчас придет помочь Доменико. Я закрыл школу, вышел. Я больше не хотел отвечать. После подобной ночи все прочее было смешным.
Я закончил утро, бесцельно шатаясь по залитым солнцем улицам, среди всеобщего беспорядка. Кто бежал, кто стоял и смотрел. Развороченные дома дымились. На перекрестках были завалы. Вверху, среди разрушенных стен, под солнцем болтались обои и раковины. Не всегда было легко отличить старые развалины от новых. Была видна только общая картина и думалось, что бомбы никогда не падают туда, куда они попали раньше. Потные, жадные до впечатлений велосипедисты, притормаживая ногой, останавливались, смотрели и уносились к другим зрелищам. Ими двигала оставшаяся в живых любовь к ближнему. На тротуарах, там, где пылали пожары, скапливались дети, матрасы, разбитая мебель и утварь. Одна старуха решила вынести все из квартиры. Народ глазел. Время от времени мы поглядывали на небо.
Было странно видеть солдат. Когда проходили патрули с лопатами и в касках, было понятно, что они отправляются раскапывать убежища, вытаскивать оттуда мертвецов и живых, и хотелось подогнать их, заставить бежать, сделать все побыстрее, черт возьми. Для другого они были не нужны, говорили мы. Все знали, что война проиграна. Но солдаты маршировали медленно, огибали ямы, поворачивались, чтобы украдкой посмотреть на дома. Прошла хорошенькая женщина, и они хором приветствовали ее. Солдаты были единственными, замечавшими, что женщины еще существуют. В городе, в котором царил беспорядок и все были начеку, никто больше не посматривал, как раньше, на женщин, никто за ними не шел, хотя они и были одеты по-летнему, никто даже не смеялся. Даже это я предвидел в войне. Для меня подобный риск давно уже исчез. Если у меня еще оставались желания, то иллюзий не осталось никаких.