В кафе, где я читал газету (да, газеты еще выходили), посетители тихо разговаривали. В газете говорилось, что война была тяжелой, но она была нашим делом, нашей верой и страданиями, последним оставшимся у нас богатством. Случилось так, что бомбы упали и на Рим, разрушив одну церковь и осквернив могилы. Таким образом в войну были вовлечены и покойники, это была последняя бомбардировка из тех кровавых налетов, которые вызвали возмущение во всем цивилизованном мире. Нужно верить, что это последнее оскорбление. Настал момент, когда хуже уже не будет. Враг потерял голову.
Посетитель, которого я знал, толстый и жизнерадостный человек, сказал, что в конце концов эта война уже выиграна. «Я оглядываюсь вокруг и что я вижу? — вопил он. — Битком набитые поезда, оптовую торговлю, черный рынок и деньги. Гостиницы открыты, торговые дома работают, повсюду кипит работа, и все тратят деньги. Есть кто-то, кто сдается, кто говорит об отступлении? Из-за пары разбомбленных домов, такие пустяки. Впрочем, правительство им за все заплатит. Если за три года войны мы дошли до этого, можно надеяться, что она еще немного продлится. Тем более, что мы все умеем умирать в постели».
— То, что происходит, не вина правительства, — продолжил другой. — Нужно спросить себя, где бы мы оказались с другим правительством.
Я ушел, потому что все это было мне известно. На улице затухал огромный пожар, который разрушил дворец на проспекте. Носильщики выносили из него люстры и кресла. Они как попало, под палящим солнцем, сваливали мебель, столики с зеркалами, большие ящики. Эти элегантные вещи наводили на мысль о красивой витрине. Мне припомнились дома минувших лет, вечера, разговоры, мои восторги. Галло уже давно находился в Африке, я работал в Институте. Шел тот год, когда я считал науку городской жизнью, верил в академическую премудрость с лабораториями, кафедрами и съездами. В тот год я здорово рисковал. Тогда я познакомился с Анной Марией и решил на ней жениться. Тогда бы я стал ассистентом ее отца. Я бы смог путешествовать. В ее доме были кресла и подушки, говорили о театрах и горах. Анна Мария смогла понять мою крестьянскую сторону, говорила, что я отличаюсь от других, хвалила мой проект открыть сельскую школу. Только вот Галло считала неприятной скотиной. С Анной Марией я научился вести беседу, не говорить слишком много, дарить цветы. Всю зиму мы провели вместе, и в горах ночью она позвала меня в свою комнату. С это момента я был у нее в руках и, не доверяя мне, она требовала пылкого и рабского проявления чувств. Она каждый день капризничала по-разному и высмеивала мое терпение. Когда она устраивали мне сцены, бросая на меня грозные и гневные взгляды, она становилась молчаливой и плакала, как девочка. Анна Мария говорила, что не понимает меня, и что от одного моего вида ее бросает в дрожь. Дабы покончить с этим, я решил на ней жениться. Я повсюду просил ее об этом: на лестницах, на танцах, в подъездах. Она принимала загадочный вид и улыбалась.
Так все тянулось три года, и я почти дошел до самоубийства. Ее убивать не стоило. Мне разонравилась высокая наука, свет, научные институты. Я чувствовал себя крестьянином. В тот год война к нам не пришла (я еще думал, что война сможет что-то разрешить), и я принял участие в конкурсе на место заведующего кафедрой. Вот так и началась моя теперешняя жизнь. Сейчас цветы и подушки вызывают у меня улыбку, но первое время, когда я обо всем говорил с Галло, то страдал. Галло был опять в военной форме и говорил: «Глупости. Хоть раз, но всех такое коснется». Но он не думал, что если что-то нас коснется, то не случайно. В определенном смысле я продолжал страдать совсем не потому, что оплакивал Анну Марию, а потому, что в любой мысли о женщине для меня таилась опасность. Если я постепенно замыкаюсь в своей обиде, то потому, что я искал эту обиду. Потому что я всегда ее искал, и не только с Анной Марией.
Вот об этом я и думал, стоя на тротуаре около развороченного дворца. В глубине проспекта среди деревьев виднелась большая гряда по-летнему зеленых, бесконечных холмов. Я задал себе вопрос, почему я остаюсь в городе и не убегаю на холм до наступления вечера. Обычно воздушная тревога раздавалась ночью, но, например, вчера Риму досталось в полдень. В общем, в первые дни войны я не спускался в убежище, а заставлял себя оставаться в аудитории и, дрожа, бродить по ней. В те времена налеты вызывали смех. А сейчас они стали массированными и ужасными, в смятение приводил даже простой сигнал сирены. Оставаться в городе до вечера не было никаких причин. Удачливые люди, которые всегда и во всем первые, уезжали в деревню, в усадьбы в горах или на море. Там они вели свою привычную жизнь. Слугам, швейцарам, прочим несчастным приходилось охранять их дворцы, а если они загорались, спасать их имущество. Этим приходилось заниматься грузчикам, солдатам, механикам. Позже и они ночью убегали в леса и в остерии. Они мало спали и запивали горе вином. Вели споры, забившись десятками в щели. А мне оставался стыд за то, что я не такой, как они, и мне хотелось встретиться с ними на улице и поговорить. Или же мне доставляла удовольствие та незначительная, моя опасность, и я ничего не делал, чтобы что-то изменить. Мне нравилось оставаться в одиночестве и представлять себе, что меня никто не ждет.
IV
В тот вечер я вернулся, когда светила луна, и после ужина болтал в саду, как это нравилось моим старухам. Из соседней усадьбы пришла Эгле, пятнадцатилетняя школьница, которую опекала Эльвира. Говорили, что школы должны закрыть, так как просто преступление держать детей в городе.
— И учителей. И привратников, — добавил я. — И водителей трамваев. И кассирш в барах.
Мои шутки поставили в неловкое положение Эльвиру. Глазки Эгле обшаривали меня.
— Вы думаете так, как говорите, — спросила она подозрительно, — или и сегодня вечером смеетесь?
— Воевать — это дело солдат, — произнесла мать Эльвиры. — Никто никогда ничего подобного не видел.
— Война — дело всех и каждого, — ответил я. — В свое время кричали все.
Луна скрылась за деревьями. Через несколько дней наступит полнолуние, и луна зальет светом небо и землю, беззащитный Турин, с неба полетят новые бомбы.
— Нам сказали, — вдруг произнесла Эгле, — что война закончится в этом году.
— Закончится? — спросил я. — Она еще и не начиналась.
Я замолчал, навострил уши и увидел, как у всех вздрогнул взгляд; Эльвира сосредоточилась, все замолчали.
— Кто-то поет, — с облегчением проговорила Эгле.
— Слава Богу!
— Сумасшедшие!
Я попрощался с Эгле у калитки. Когда я остался один среди деревьев, то не сразу нашел дорогу. Бельбо бежал своим путем и пыхтел в ежевичнике. Я шел неуверенно, как идут под луной, меня вводили в заблуждение стволы деревьев. И вновь Турин, убежища, сигналы тревоги показались мне чем-то далеким, фантастичным. Но и встреча, к которой я стремился, эти звенящие в воздухе голоса, даже сама Кате были чем-то неправдоподобным. Я спрашивал себя, что я сказал бы, если бы смог поговорить об этом, например, с Галло.
Я добрался до дороги, думая о войне, о никому не нужных смертях. Двор был пуст. Пели на лугу, за домом и, так как Бельбо остался на середине склона, то никто меня не заметил. В неясной темноте я вновь увидел решетку, каменные столики, прикрытую дверь. С деревянного балкона свешивались прошлогодние кукурузные початки. Весь дом казался покинутым, почти первобытным.
«Если Кате выйдет, — подумал я, — она сможет сказать мне все, чтобы отомстить».
Я уже собирался уходить, вернуться в лес. Я надеялся, что Кате здесь нет, что она осталась в Турине. Но из-за угла выбежал мальчик и остановился. Он меня увидел.
— Никого нет? — спросил я.
Он нерешительно посмотрел на меня. Это был беленький мальчик в матроске, почти комичный в неясном свете луны. В первый вечер я его не заметил.
Он пошел к двери и громко позвал: «Мама». Вышла Кате с тарелкой очисток. В этот миг прибежал Бельбо и стал кататься и прыгать в темноте. Мальчик испуганно прижался к юбке Кате.
— Дурачок, — сказала ему Кате, — не бойся.
— Вы еще живы? — спросил я Кате.
Она двинулась к ограде, чтобы выбросить очистки. На полпути остановилась. Она стала выше чем прежде, и я узнал ее насмешливую улыбку.
— Шутите? — сказала она. — Специально пришли, чтобы тут над всеми посмеяться?
— Вчера ночью, — начал я, — я не слышал, как вы поете и подумал, что, возможно, вы остались в Турине.
— Дино, — подозвала она мальчика. Выкинула очистки и отправила его с тарелкой в дом.
Оставшись одна, она уже не смеялась и сказала: «Почему ты не ходишь с другими?».
— Это твой сын? — спросил я.
Она посмотрела на меня и не ответила.
— Ты замужем?
Он резко тряхнула головой — я припомнил и эту ее привычку — и сказала: «Какое тебе дело?».