Его время кончилось, все в корне изменилось, от прошлого остаются какие-то крохи, да и те надо спасать. Но ему спасать нечего — у него ничего нет. И прадед дон Мартин Мартинес заболевает и умирает, его убивает время, новый век, он в буквальном смысле смертельно ранен Историей.
— Позовем священника, дон Мартин?
— Единственный священник, кого я готов принять, это дон Мигель де Унамуно.
— Но Унамуно не священник, дон Мартин.
— Он священник самый настоящий.
— Дон Мартин…
— Я не хочу церковников. Я хочу Унамуно.
И Унамуно приехал из Саламанки. Он провел ночь в поезде…
— Скажи мне, Мартин, что случилось?
— Случилось то, что я умираю, Мигель.
— Это я уже вижу. А что еще?
— Я хочу исповедаться.
— Но я не священник, Мартин.
(Перед лицом смерти они перешли на «ты»).
— Ты сам меня учил, что любой человек есть образ Христа.
Спальня прадеда была просторной супружеской спальней в барочном стиле — большие картины с изображениями святых и предков на стенах, массивная широкая кровать с высокой овальной спинкой в изголовье, украшенной причудливым узором.
— Ну хорошо, я слушаю.
Он снял берет и сел возле умирающего на краешек его вычурной кровати.
— Я не знаю, в чем мне исповедоваться, Мигель.
— И ради этого я приехал, Мартин?
— Ну, плотские грешки, это ерунда.
— Плотские грехи я тебе прощаю от имени Христа. А искушения дьявола?
— Дьявол искушал меня всю жизнь. Я, Мигель, как тот персонаж у Толстого, жил всегда под девизом: «А будь земли вволю, так я никого, и самого черта, не боюсь!»[104].
— Ты хотел много земли?
— Очень много, и не для себя только, а для моей семьи, для моих близких.
Семья, прислуга (какая еще оставалась), подруги и друзья, сестры Каравагио — все стояли у дверей спальни и слушали исповедь дона Мартина.
— Земля, Мартин, не для близких и семьи, а для всех людей и животных.
— Осуди меня за этот грех.
— Разве ты позвал меня не для того, чтобы я твои грехи отпустил?
— Я тебя позвал, чтобы ты меня осудил. Я знаю, что за свои грехи я попаду в ад, Мигель.
— Но ты никогда не верил в ад, Мартин.
— Уж лучше ад, чем ничто, Мигель.
Святые и предки на картинах с почтением взирали на эту невиданную исповедь. Слуги и женщины, хоть и не понимали ничего, но все равно плакали из жалости к дону Мартину. При зажженных свечах — а дон Мартин не любил электрический свет — огромный барочный альков терял свое величие и впадал в маньеризм.
— Мирские искушения, Мартин?
— Мир меня искушал мало. Я предпочитал объезжать на коне свои земли, чем торчать в мадридском Казино. Но рулетка, если это мирское искушение, сильно притягивала меня.
— Конечно, это мирское искушение, Мартин.
— Осуди меня, Мигель.
— Ты играл, чтобы спасти семью, и потерял молодую племянницу. Ты уже пострадал за это, Мартин.
— Священники судят строже, чем ты, Мигель.
— Тогда надо было позвать священника.
— Ты самый настоящий христианский священник, Мигель.
— Я отпускаю тебе твои грехи, Мартин.
И дон Мартин упокоился с миром.
Похороны прадеда дона Мартина Мартинеса были исполнены подлинной скорби. Националисты, крупные землевладельцы, либералы, республиканцы, церковные деятели, конституционалисты, монархисты — все как один собрались, чтобы попрощаться с этим человеком.
Вокруг были сплошные черные костюмы, цилиндры, береты, котелки, трости, ненужные зонтики, весь социальный спектр, как говорят сейчас, когда я пишу эти правдивые и невозможно фальшивые воспоминания, но как не говорили тогда. И как мог дед соединить цилиндры либералов Казино с беретами Пабло Иглесиаса[105]? Это только доказывает, что он был великим человеком.
Шесть черных лошадей с черными плюмажами, оставлявших за собой навозные лепешки, тем не менее придавали шествию особую торжественность. Впереди шли священники с псалтирью, за ними служки несли кресты из фальшивого серебра, внушительные по виду, но не по весу, я тоже нес. Так Мадрид прощался с доном Мартином Мартинесом, который двигался к главному кладбищу Мадрида, чтобы занять свое место возле тел кузины Маэны, моего отца и других похороненных здесь родственников, которых я уже и не помню. Но не могу не упомянуть жену дона Мартина Мартинеса, прабабушку Петронию, которая вышла за него замуж в четырнадцать лет и умерла в двадцать с небольшим, успев нарожать множество детей, умерших в раннем возрасте, выжила только бабушка Элоиса. Похоронная процессия медленно двигалась по центральным улицам, пока ее не остановила толпа анархистов, шествовавших поперек, и произошла стычка, даже драка, и замелькали палки, и зонтики пошли в ход, в общем, разыгралась гражданская война в миниатюре, предвещавшая ту, настоящую, которая уже нависла над Испанией. Дон Мануэль Асанья зашел к нам домой, чтобы засвидетельствовать сочувствие семье тетушки Альгадефины, но на похороны не остался.
Это уличное столкновение между анархистами в красных рубашках и сеньорами левого толка в сюртуках наглядно показало мне, что положение дел намного серьезнее, чем я думал, и что гражданская война неизбежна. В конце концов похоронная процессия все же двинулась дальше, и в самом хвосте ее я увидел Марию Луису в трауре, без макияжа, и ничего революционного в ее облике не было.
— Франсесильо, это ужасно.
— Ты бросила деда, когда он больше всего нуждался в тебе.
— Я должна была посвятить себя революции.
— И твоему жениху.
— Поразительно, Франсесильо, как ты вырос и как ты все знаешь.
— Я будущий летописец своей семьи.
— И что это значит?
— Ничего особенного, просто я тот, кто старается все узнать и запомнить.
После похорон Мария Луиса повела меня в свой пансион на улице Хакометресо, где Ганивет когда-то подхватил сифилис. Я услышал на похоронах, перед могилой, очень много слов о свободе, либеральности, обновлении и все такое. Но, увидев ту жесткую стычку с анархистами, я уже не мог верить этим словам. Спасется ли Испания от беретов? Спасется ли Испания от сюртуков?
— Я узнала любовь прадеда, теперь я хочу узнать любовь правнука.
Мария Луиса, обнаженная, была намного красивее, чем проститутки, которых я часто посещал.
— А если придет революционер?
— Какой революционер?
— Твой чертов жених.
— Не беспокойся. Он занят тем, что убивает фашистов.
— И кто такие фашисты?
— Они даже не богатые, они просто служат богатым.
Она заснула, обнимая меня, а я думал о том, какие красивые были похороны, какие громкие говорились слова.
Я хотел разбудить ее, потому что боялся, что с минуты на минуту придет ее ополченец, но не осмеливался.
И еще я думал, приду ли сюда когда-нибудь снова, вспоминал тетушку Альгадефину и спрашивал себя, не предаю ли я ее? Но предаю в чем, каким образом? Она была мне второй матерью и только, да, я влюблен в нее, но это должно пройти. Разумеется, я никогда ни слова не сказал ей о Марии Луисе.
Такими были, в общих чертах, похороны прадеда дона Мартина Мартинеса, настоящий прообраз грядущей гражданской войны, где все смешается — капиталисты, социалисты, анархисты, ополченцы, проститутки и священники.
Испания — страна грандиозных похоронных процессий, и поэтому только на похоронах я понял масштаб личности прадеда.
Я плакал о нем, пока Мария Луиса спала. Потом я тихонько, чтобы не разбудить ее, оделся и так же тихо ушел.
Мария Эухения, монахиня, продолжала лизаться с Каролиной Отеро, пока в один прекрасный день галисийка, Прекрасная Отеро, не сказала:
— Извините меня, господа, с вашего позволения, но я возвращаюсь в свою галисийскую деревню умереть в мире и в милости Божьей.
Каролина Отеро отправилась на вокзал одна со своим картонным чемоданом, потому что ее тело уже не интересовало никого в доме: я разрывался, как можно догадаться, между Марией Луисой и козой Пенелопой, а монахиня Мария Эухения устала от своей подруги. Я видел, как она уходит в дождь (который словно предвосхищал типичную галисийскую погоду), пешком, с солдатским чемоданом, как какая-нибудь уволенная служанка, а не эротический символ Европы.
Я бы многому мог научиться у Прекрасной Отеро, но монахиня Мария Эухения отняла ее у меня, и я подозреваю, что знаменитая Каролина была немного влюблена в нее, а может быть, даже и очень.
С тех пор как я прочел Бодлера, любовь между женщинами интересовала меня всегда, в отличие от любви между мужчинами, к которой я никогда никакого интереса не питал. Тетушка Альгадефина с приходом революции мгновенно вылечилась от чахотки, каждый день ходила на работу к Асанье, занималась политикой и делами Республики и перестала служить мне благословенным приютом моего детства и отрочества.