Берты. Из прерывистой и остатней памяти семьи мне удалось выколотить, что мальчик её, дитя страсти и преступления, прожил недолго: в три годика он умер от тифа, хотя Берта берегла его пуще собственных глаз (и уж гораздо пуще глаз его покойного отца), для чего даже устроилась уборщицей в детский дом, куда и определила ребёнка, чтобы находиться всё время рядом.
Однако не уберегла.
Все остальные дочери, заворотчицы (о, фамильная сноровка в пальцах, о ней – позже) Катя, Рахиль, Вера и Маня, разъехались из Золотоноши кто куда, сменив место жительства и заодно уж отчество; новое время потребовало некоторой смены фасада, и почтенный прадед Пинхус слегка преобразился: Рахиль и Вера переделали его в Петра, Берта и Маня нарекли отца Павлом (тем самым придав и без того библейскому его облику нечто апостольское). Что же касается старшей, Кати, – та вообще почему-то стала Афанасьевной.
Глубоким стариком перед самой войной прадед пустился в долгое и обширное по географии путешествие – он навестил всех дочерей. Вернувшись домой, сказал прабабушке Хае:
– Хорошо, что у меня нет шестой дочери. А то на старости лет я превратился бы в Ивана.
Но – Берта.
Как жаль, что желание различить свои черты в предыдущих коленах родни приходит в том возрасте, когда валы времени уносят неумолимо щепки человеческих жизней. Не нарочно ли это задумано для того, чтобы каждая новая жизнь прокатывала и прокатывала заново считаные сюжеты судеб; молодость с её животной жаждой сиюминутной жизни, молодость, отметающая всё, что было до, – вот наилучшая плотина между потоком времени и озером человеческой памяти.
Берту я помню кругленькой румяной старушкой, утомительно чётко произносящей вставными челюстями идиотские партийные лозунги. Да она и сама была «партейной» (так и произносила это слово) годов с тридцатых. Светлейшая голова идеально совместила счётное дело с государственной идеологией.
В период великого голода на Украине Берта устроилась работать в хлебный магазин и благодаря феноменальной своей памяти очередь отпускала с невероятной скоростью: предъявления карточек не требовала, держала в голове – кому сколько положено.
Так вот, где бы она ни жила, в первую голову шла становиться «на партейный учёт». Исправно платила взносы и посещала партсобрания.
Словом, жила она и жила в этой неразличимой и тоскливой для меня сердцевине прошлого века в… Мариуполе. Отнесло её течением от всей семьи и бросало в разные стороны.
И вот тут надо бы ухватить ниточку параллельного сюжета и тихонько так, осторожно, чтобы не порвать, подтянуть её, связав с главной, хоть и прерывистой нитью повествования. Но для этого нужно вернуться в тот день, когда фотограф говорит юной Берте: «Момент, барышня!» – и ныряет под бархатную попону старого деревянного ящика на треноге и колдует там, во тьме, над матовым стеклом, компонует кадр и наводит резкость. А за спиной юной девы – развалины романтического замка, и сумочка на руке, и нога в остроносой туфельке победоносно утвердилась на кудрявой капители.
В эти самые минуты с улицы через витрину ателье на Берту смотрит ученик реального училища Мишенька Лещинский, смотрит безнадёжно и влюблённо. Он даже урок пропустил, таскаясь за Бертой по городу: а вдруг хоть на минуточку в его сторону глянет карамельно-шоколадная дочка Пинхуса Когановского! Да только где он и где она, и кто он такой, единственный сын шляпницы Розы?
Старше его на два года, Берта просто ослепительна: кожа гладкая, брови шёлковые, золотистые, румянец акварельный… (В детстве старшие девочки ловили её и послюнявленным платком тёрли щёки – убедиться, не румянит ли, паршивка.)
А когда стряслось это с нею… Как сидел он в зале суда с колотящимся сердцем, не отлучаясь на перерывы. Как смотрел на неё во все глаза! И больно, и страшно – человека ведь убила, родная, родная моя! Представлял: это он, это с ним… Это жизнь так отдал…
И внутри всё закатывалось и обмирало…
Загибался Мишенька от любви, ходил затуманенный и очумелый, в училище остался на второй год, так что мать хлестала его по лицу чьей-то шляпкой, что под руку попалась, и называла несчастьем, идиётом и гойским бездельником…
* * *
Ну а далее декорации меняются кардинальным образом: советская власть, что открыла широкую дорогу беднейшим слоям и так далее, оказалась для Миши Лещинского просто тётей родной. Его судьба сложилась на редкость уютно: он благополучно окончил какой-то технический вуз и, грянув оземь, оборотился завидным женихом. Хорошее жалованье, видный мужчина. Спец.
На фотографии, где они с Бертой смотрят в объектив с деловитой готовностью подняться и ехать немедленно туда, куда пошлёт судьба, Миша Лещинский – мой любимый дядя Миша – очень похож на великого артиста Чарлза Спенсера Чаплина. Ростом тоже был невелик, косая волна кудрей надо лбом, глаза навыкате, усы – жёсткой щёткой, скорее эйнштейновские…
Самой большой привязанностью его жизни была я. В смысле – именно я.
Но я как-то всё время сбиваюсь в сторону.
Так вот, куда бы ни занесла её одиночья злая доля, Берта нигде не теряла великолепной цепкости к обустройству быта. Её светлейшая голова всегда просчитывала наперёд возможные варианты и всегда разрабатывала самый плодоносный.
В очередной приезд к родителям Берта столкнулась с бывшим своим жалким воздыхателем, сморчком и тютей, преображённым до неузнаваемости. Он в эти годы жил в Днепропетровске, работал инженером где-то на производстве, но, как и Берта, приезжал в Золотоношу навестить мать. Та по-прежнему сидела в шляпной мастерской – в провинциях дам стало меньше, шляпки пошли на убыль, но вовсе не перевелись. Старуха потихоньку продолжала смётывать шёлковые подкладки, крутить проволоку для ромашек и фиалок, подкалывать булавки.
Берта как раз и забирала от неё новую шляпку: серый фетр, бордовая ленточка по тулье. Скромно, элегантно. Цветка не надо. Они столкнулись в дверях.
Миша отпрянул, вспыхнул и побледнел. Инженер, спец, видный мужчина… Жалко было смотреть… и ужасно приятно! Берта просчитала всё разом и до конца. Участь Мишина была решена и раздавлена.
Когда она вышла, Роза-шляпница с неостывшей улыбкой, с которой уговаривала Берту «заглядывать почаще, на той неделе завезут настоящую соломку…», уже брызгала слюной и шипела сыну:
– Ни за шьто! Ты не пойдёщь с нею, не пойдёщь! С дущегубицей! Дуще-гу-би-цей?!
Увы, история любовной горячки и страшного преступления Берты много лет оставалась в городке любимейшей темой пересудов. К тому же старуха опасалась за жизнь единственного сына: это жь уму непостижимо – шьто там у неё в голове, у этой дикой женчины, не приведи господь!
Однако встреча была уже назначена.
Из Золотоноши свидания