Время завтрака. Завтракают журналисты, завтракают космонавты. Особым спросом пользуются арбузы и виноград.
— Два самолета сейчас идут в Москву, — говорит командир корабля, — наш самолет и самолет Никиты Сергеевича Хрущева с юга.
Все ближе Москва. Генерал Николай Петрович Каманин просит журналистов не заглядывать больше в салон. Космонавтам надо сосредоточиться, отдохнуть перед рапортом…
13 часов 21 минута. Все приникают к иллюминаторам. Необыкновенное зрелище. Рядом с большим самолетом в четком строю идут истребители. По два у крыльев и три чуть сзади.
Идут ровно, будто по нитке. Хорошо видны лица летчиков в шлемах.
— Наши ребята! — Павел и Андриян машут руками и улыбаются. — Наши ребята!
Летим над Москвой. Красная площадь, красная от лозунгов и знамен. Реки людей на улицах. Высота 400 метров. Все хорошо видно на ожидающей героев Земле.
Земля. Рулим к вокзалу, к трибуне, к красной дорожке, к гостеприимному берегу москвичей. В иллюминаторы хорошо видны распахнутые объятия Москвы. Люди вдоль красной дорожки, люди на вышках, на балконах и крышах домов.
Журналисты с длинными трубами объективов. Зенитки, готовые для салюта. Портреты Ленина, портреты космонавтов, флаги и пионерские гал
стуки, цветы. Загорелое лицо Хрущева на трибуне. Рядом с ним старик Попович поглаживает чумацкие усы, рядом две матери концами платков вытирают слезы.
Цветы, улыбки, торжественный марш.
Двое людей в салоне заметно взволнованы. Они пожимают нам руки и направляются к двери.
Сейчас высокий трап спустит их на красную дорожку. Всего семьдесят красных метров отделяют людей от объятия главы государства и матерей. Андриян смотрит в иллюминатор:
— Мама, Никита Сергеевич, наши ребята. Все тут, все идет отлично!
Два человека шагнули навстречу объятиям.
Один из снимков, сделанных в кабине Ил-18. Андриян за штурвалом.
Фото автора. 19 августа 1962 г.
Дезертир
В воронежской «Коммуне» я прочитал заметку под названием «Заживо погребенный». В сорок втором году человек дезертировал из армии.
Двадцать лет человек прятался на чердаке, совсем недавно спустился на землю и назвал свое имя: Тонких Николай.
Степное село Битюг-Матреновка. Гуси на зеленых широких улицах. Трактор тянет по улице ярко-красный комбайн для уборки свеклы. Белые мазанки. Белое двухэтажное здание школы — окна еще в известке. Ведра с краской, доски, груды кирпича.
— Тут он работает, — сказал директор.
Я присел на доски. Шесть человек убирают кирпич, пять носят доски, трое сгребают мусор, трое готовят парты. Наверное, тот высокий, в фуфайке? Но высокий макает палец в желтую краску и ставит веселую метку на щеку девушке-маляру. Смех, суматоха. Нет, это не он…
Сели перекусить. Кружком — девчонки, кружком — ребята, и еще один круг — люди постарше.
Кладут на желтые доски красные помидоры, кидают в сторону яичную скорлупу. Один человек не сел в круг. Достал из мешочка хлеб, сало, огурцы. Раза два бросил взгляд в мою сторону. Отвернулся. Потом лег на спину, положил под голову руки и стал глядеть на низкие осенние облака.
Я подошел ближе к рабочим, поздоровался.
Он первый из всех торопливо ответил: «Здравствуйте!», и принялся за кирпичи.
— Тонких? — кивнул я прорабу.
— Да. Старается, но устает. Час работает, а потом ляжет, руки под голову, как неживой…
Вечером я разыскал хату на самом краю села. Дверь открыла женщина лет семидесяти.
Руки в муке, на столе тесто для пирогов. Взгляд негостеприимный, но голос заискивающий:
— Сейчас позову Николая…
Разговор односложный: «да», «нет», «конечно, жалею»… Руки сложены на коленях, землистое лицо вздрагивает, бесцветные глаза слезятся.
Приходит отец. На стену рядом с иконами вешает вожжи.
— Ну что, Николай, теперь молчать нечего. Теперь отвечать надо…
Николай курит одну за другой сигареты. Говорить ему по-прежнему трудно, но слово за словом я узнаю всю трагедию человека-труса.
Сначала боялся смерти. Потом боялся кары. Потом боялся жизни.
В сорок втором, когда полыхал Воронеж, когда немцы рванулись к Волге, с холщевыми сумками за плечами из Битюг-Матреновки в Липецк шла группа ребят. Невеселое было шествие. Дома остались невесты, матери, а немцы вот-вот нагрянут. Парни спешили к месту, где люди получали винтовки, а потом садились в теплушки и отправлялись к Волге.
А он испугался. Он бросил друзей, глухими тропками пошел назад, к дому. В подсолнухах дождался полуночи и, озираясь, постучал в хату у Битюга.
Мать сжала его в объятиях:
— Сынок… Живой, здоровый. Никому не отдам… Один раз живем…
Так начались эти страшные двадцать лет жизни возле печной трубы. От Волги шли письма. Между прочим, ребята писали: «Колька Тонких куда-то исчез…» В Битюг-Матреновке возле хаты у речки кое-кто по ночам видел странную тень. Пошел слух по селу: дезертир…
Однажды утром в селе услыхали горькие причитания. Плакала мать Николая. В черном платке она стояла в конце огорода у могильного холмика. Белел свежий дубовый крест, горела свечка в руке.
— Коля, голубчик ты мой…
Собрались люди.
— Прибежал хворый. Метался в жару… Ни полслова, ни слова… Умер. Колюшка!..
Сидя на чердаке, сын слушал материнские причитания, в узкую щель видел людей в конце огорода над «его могилой».
С неделю поговорили, погоревали в селе.
У матери постеснялись спросить: почему не на кладбище схоронила? Трудный был год.
Горе редкий дом обходило, поэтому быстро забыли одинокий холмик на огороде. И только «усопший» в чердачную щель каждый день видел свою могилу.
Страшные двадцать лет. Семь тысяч дней, похожих, как близнецы. Наперечет известные звуки: это мать доит корову… это сестра повесила на стенку портфель… это скребется мышь… это червяк точит стропила… При каждом новом и незнакомом звуке человек у трубы вздрагивал, сжимался в комок.
На чердаке в сорок втором мать раскинула полушубок. Двадцать лет человек пролежал на старой овчине.
Я прошу Николая вместе полезть на чердак. Он нехотя поднимается.
Шаткая лестница. Двадцать лет изо дня в день по утрам на чердак поднимались ведерко и сверток с харчами. С чердака мать снимала ведро с нечистотами. Полумрак. Фонариком освещаю снопы соломы, липкую паутину, полушубок с вытертой шерстью…
Чем жил человек? Он признается: все было заполнено страхом. Всего боялся. Чужие шаги, незнакомый голос, автомобиль завернул почему-то к реке: «За мной?»
Никто, кроме матери, отца и сестер, не знал о чердачном жильце. Иногда к нему поднимался соседский кот. Круглые глаза горели зелеными фонарями. Увидев человека, фонари пропадали. А человеку много ночей от страха снились кошмары.
Человек-тень. Двадцать лет он не видел солнца. Теперь вечерами он часто смотрит, как солнце катится к горизонту…
В потемках начал слепнуть. От голубого неба, если заглянуть в щелку, болели глаза. Зато слух, как у зверя, обострился.
Не помнит, в какую по счету весну услышал он возле хаты сдержанный шепот. Их было двое. Шептались всю ночь. И всю ночь он просидел на коленях, приложив ухо к щели. Весь день потом колотилось сердце от страха и любопытства: придут — не придут?
Двое не знали, как чутко на чердаке слушают их поцелуи. Им нравились заросли лозняка и ромашек у крайнего дома, и они приходили все лето, почти каждую ночь. И каждую ночь он сидел на коленях у щели. Потом двое перестали ходить. Он ждал неделю и не сдержался, спросил:
— Тут двое ходили…
— Поженились на Покров, — сказала мать.
В то утро вместе с едой мать подала ему крест и сказала: «Надо молиться».
Зимою ночами, когда от мороза глухо трескался лед на реке, человек не выдерживал, спускался в хату, на печку. Однажды в такую ночь постучался потерявший дорогу геодезист. Пока мать объяснялась через закрытую дверь, сын кошкой метнулся на чердак и всю ночь продрожал.
Летом в темные часы между зорями человек спускался к земле. Озираясь, он обходил вокруг хаты, трогал руками подсолнухи, прикладывал ладони к остывающим после дневной жары тыквам. Человек сливался с ночью, а чуть светало — скрипела лестница на чердак. И снова, лежа на вонючей овчине, он наблюдал, как медленно белый червяк грызет осиновые стропила. «Я завидовал тем ребятам, которые не вернулись.
Я думал: им хорошо, лежат спокойно, им носят цветы, их помнят. А я… Зачем?.. Много раз трогал руками веревку. Минута — и все. Кому я нужен? Но жутко. Это — конец. А живем один раз…»
Человек начинал вдруг рыдать… В чердачном люке появлялось лицо матери: