В тот день, когда я лишился чувств, поцеловав портрет, волнение, охватившее меня, было так велико, что я зашел дальше, чем позволяли скромность и осторожность, и, во власти еще не остывшего восторга, добавил:
– Нет, Фолли! никогда я не отдам свое сердце вам, ибо оно отдано божественной принцессе Билкис.
Поскольку, известив Фолли столь решительным образом о непреодолимом препятствии, мешавшем исполнению ее планов, я боялся взглянуть на нее, а хранимое ею глубокое молчание заставляло меня подозревать, что она всецело предалась отчаянию, я бросился к ней, желая хоть немного утешить несчастную, и нашел ее в состоянии, которое тотчас встревожило меня, но насчет которого я, к величайшему моему унижению, очень скоро успокоился, ибо заметил, что девушка умирает со смеху. Впрочем, эти конвульсии безумного веселья и сдавленные взрывы хохота в самом деле грозили ей удушьем, и я попытался было помочь бедняжке, но она рукой остановила меня и, немного отдышавшись, сказала:
– Довольно, довольно; я успокоюсь сама, только, ради всего святого, Мишель, ничего не говорите мне больше, если не хотите окончательно меня уморить!
Услышав эти слова, я оставил Фолли, спрашивая сам себя, не подал ли я в самом деле повода считать меня безумным и не в тысячу ли раз безумнее владеющая мною страсть. Я вздохнул спокойно, только когда вновь взглянул на портрет Билкис, чья кроткая веселость, еще более безмятежная, чем обычно, всегда разгоняла все мои тревоги и врачевала все мои скорби.
Вскоре случай этот, с присовокуплением разнообразных комических обстоятельств, на какие не поскупилась ревнивая Фолли, сделался известен всем гринокским гризеткам, а те поведали о нем добропорядочным рабочим, которые косо смотрели на меня из-за моей дикарской робости, ошибочно принимая ее за беспечность или презрение. Теперь стоило мне в праздничный или воскресный день случайно повстречаться с толпой гуляк, как я тотчас слышал шепот:
– О! не мешайте размышлять Мишелю, самому мудрому и ученому из всех плотников графства Ренфру! Он потому всегда так хмур и погружен в собственные мысли, что беспрестанно грезит о принцессе Билкис, в которую влюблен и которую носит при себе в латунной коробочке на красивой цепочке!
– Принцесса Билкис, – говорила самая дерзкая плутовка, выступая из толпы и принимаясь быстро тереть указательным пальцем правой руки ладонь левой в знак презрения, – принцесса Билкис, по правде говоря, годится только для плотников! Он женится, если будет на то Господня воля, после того как найдет клевер о четырех лепестках или мандрагору, которая поет!
Мужчины ничего не говорили, ибо знали, что я не стану сносить оскорбление; однако они смеялись вместе со своими любовницами, а я спешил пройти мимо, пребывая в немалом смущении, ибо в шутках этих была, в сущности, большая доля правды.
Известия о моей страсти дошли и до стройки, на которой я работал, но там меня любили и никому не пришло бы в голову надо мной насмехаться. Однажды мастер Файнвуд, очень довольный каким-то моим изделием, сказал, обняв меня:
– Ох, бедный мой Мишель, ты такой достойный юноша и такой прекрасный работник! До последнего дня моей жизни буду я жалеть, что недостаточно помог тебе; я упрекал бы себя в этом, как в самой черной неблагодарности, если бы твой странный нрав не противился моим добрым намерениям. Я охотно взял бы тебя в зятья и завещал бы тебе мою богатую мастерскую, а у меня ведь, как тебе известно, шесть дочерей: три белые, как лилии, а три красные, как розы. Во всей Шотландии не найдется такого помещика, который не был бы счастлив повести к алтарю самую невзрачную из моих дочек, а тебе я предоставил бы выбор. Зачем же случилось так, что ты, как настоящий безумец, – прости мне это слово – влюблен в принцессу Билкис, которая, вне всякого сомнения, была особой весьма почтенной, ибо отказалась выходить замуж за великого царя Соломона до тех пор, пока он не расстанется со своими семьюстами женами и тремястами наложницами[102] – о них, если верить моему соседу, меняле Ионафасу, рассказано в Талмуде, – но которая, однако, доживи она до наших дней и сохрани она до сих пор зубы, могла бы похвастать лишь клыками, свисающими по меньшей мере на дюйм ниже подбородка…
– Вы полагаете, – спросил я, – что так выглядела бы сегодня Билкис?
– Да кто же в этом сомневается? – весело отвечал мастер Файнвуд.
– Прелестная Билкис, – вскричал я, прижав медальон к губам, но не открывая его, – знайте, что никому не под силу вырвать из моего сердца обязательства, которыми я связан с вами, и что я предпочитаю счастье принадлежать вам без надежды самой сладостной, самой соблазнительной будущности, какая только может открыться перед человеком моего сословия!
Мастер Файнвуд был так удручен моими словами, что даже не заметил, как я покинул его, я же удалился, размышляя о том, что настала пора оставить Гринок, где моя странная любовь с каждым днем будет причинять все больше горя моим друзьям и давать все больше оснований для насмешек всем остальным.
Глава четырнадцатая,
рассказывающая о том, как Мишель переводил с листа афишу, написанную на древнееврейском языке, и о том, каким образом можно изготовлять луидоры из денье, если иметь эти последние в достаточном количестве, а также содержащая описание корабля новейшей конструкции и любопытные разыскания касательно цивилизации датских догов
Возвращаясь домой, я увидел толпу, собравшуюся перед большой афишей, которую украшало изображение корабля с весьма диковинной оснасткой и не менее диковинными парусами, напечатана же афиша была на таком необыкновенном языке, что самые образованные из жителей Гринока никогда не видели ничего подобного.
– Черт подери, мастер Мишель, вы ведь у нас знаток разных разностей, – сказал мне один из рабочих, недавно услышавший про меня от Фолли Герлфри много смешного, – вот вам отличный случай показать вашу ученость; вы-то и объясните нам эту жуткую тарабарщину, в которой все наши местные светила не смыслят ни бельмеса!
С этими словами он подтолкнул меня к афише, я же, пока меня осыпали подобными язвительными насмешками, мучительно сожалел о собственном невежестве, но очень скоро утешился, заметив, что афиша напечатана просто-напросто на древнееврейском языке, начатки которого Фея Хлебных Крошек успела мне преподать в те времена, когда еще руководила моими занятиями.
– «Волею всемогущего Господа, восседающего превыше Солнца и Луны, – произнес я, обнаружив, что читаю по-древнееврейски куда более бойко, чем сам предполагал, – в свете Его блистающих звезд и под защитою Его святых ангелов, осеняющих своими крылами торговлю на морях и океанах, доводится до сведения моряков, плотников и торговцев города Гринока, что послезавтра, в день святого Михаила, князя света сотворенного, любимого Господом, творцом всего сущего, большой корабль «Царица Савская» отплывет из этого избранного порта, сверкающего среди всех островов в Океане, словно наидрагоценнейшая из жемчужин».
– Большой корабль «Царица Савская» в самом деле только что вошел в гавань, – подтвердил один из рабочих, чуть посерьезнев.
– Друзья мои, – обратился я к своим, – не стоит удивляться тому, что капитан этого судна обращается к вам на своем языке; быть может, он не умеет говорить по-нашему – что простительно для человека, бросающего якорь в чужом порту, – а может быть, приставая к христианским берегам, он решил избрать язык, наверняка знакомый ученым толкователям нашей святой веры, с которыми вы еще не успели посоветоваться. Язык, на котором написана эта афиша, это язык нашего Священного Писания.
– Неужели это правда? – воскликнули рабочие, поглядев друг на друга, но не сдвинувшись с места.
Я продолжал чтение:
– «Царица Савская» зафрахтована для плавания в большую ливийскую пустыню, на Аррахиехский остров, куда она прибудет – если Господь в своей неисповедимой мудрости, перед коей весь мир есть не более чем малый атом, не решит иначе, – по тем подземным каналам, существование которых открыла горстке избранных мореплавателей могущественная и многомудрая Билкис, повелительница всех неизвестных царств Востока и Юга, наследница кольца, скипетра и венца царя Соломона, чистейший в мире алмаз. Да пребудет вечной ее слава, юность и красота!»
– Билкис! – произнес чей-то голос глухо, как будто издалека.
– Билкис! – повторил я сам с изумлением, ибо за сходством этого имени с тем, что постоянно занимало мои мысли, стояла какая-то тайна, перед которой мой разум на мгновение почувствовал себя бессильным.
– Билкис! – воскликнула Фолли Герлфри, наконец протиснувшаяся сквозь толпу. – Видите, несчастный опять впал в безумие!
Но в ту же минуту у самых моих ног очутился крохотный старый еврей, которого я до сих пор не замечал, так нищенски он был одет и так скромно держался; приблизив к афише худенькое, изможденное лицо, носящее на себе следы долгих прожитых лет, и длинную серебристую бороду клином, такую острую, словно ее обтачивали напильником и лощилом, старик произнес, уткнув в нужное слово тощий бескровный палец, бледный, как у тех скелетов, что трясут поддельными латунными мускулами в шатких шкафах анатомических кабинетов: