— Значит, зря погиб тот несчастный?
— Ну, видите ли, — вдруг взорвался Джулиано, — выведать, что у вашего ближнего ничего нет, — для этого тоже иногда надо жертвовать жизнью. Секрет — не только новые факты, уровень знаний вообще — тоже секрет.
— Но какие здесь могут быть секреты, Джулиано? Кому это нужно?
— Не знаю, — отрезал Россо, — если похищали, значит, нужно было. Это элементарно, синьор.
— Да, — подтвердил я, — это элементарно.
Джулиано улыбнулся, взял меня под локоть и доверительно сказал:
— Я немножечко устал, Умберто, а усталость — плохой советчик. Не обижайтесь на меня.
Нет, я нисколько не обижался: я видел, что Россо в самом деле устал и, по-моему, здорово устал. Но, в конце концов, это его личное дело.
С синьориной Зендой мы не виделись целую неделю. Я вспомнил о ней только сегодня утром, подбирая с земли плоды цереуса. При этом у меня возникло идиотское ощущение, будто совсем недавно я взбирался на цереус, чтобы сорвать для кого-то плод. И, самое уже нелепое, я отчетливо сознавал, что плод был не для синьорины Хааг. Я смотрел на цереус, вершина которого ушла от земли на высоту доброго пятиэтажного дома, и от одной мысли, что я мог бы там оказаться, у меня кружилась голова.
Вечером я рассказал об этом Джулиано, и он смеялся весело, самозабвенно, как в первые дни нашего знакомства, но о синьорине Хааг говорить не хотел. Точнее, он сообщил, что Зенда сейчас в отъезде и вернется, возможно, месяца через полтора. И ничего больше.
— Верите ли, Джулиано, — сказал я, — она даже не попрощалась со мной.
Он опять рассмеялся, пробормотал что-то насчет короткой памяти женщин, но уже без смеха и абсолютно категорически объявил, что влюбиться в женщинуэто значит оказать ей совершенно неумеренное и неоправданное предпочтение перед другими. Мне хотелось возразить ему, ссылаясь на ритмы, которые задаются самой природой и сегодня еще вне власти человека, но эта мысль моя была до того ленива и неповоротлива, что я никак не мог найти ни нужных слов, ни подходящей схемы для их поиска.
Вообще, мне кажется, эта скованность в движении мысли случается у меня теперь чаще, чем прежде. Впрочем, нет, не совсем то: я хочу сказать, что с недавних пор стал замечать ее, а была она прежде или нет — этого я не знаю.
С Альмаденом происходит что-то неладное: он почти не разговаривает, глаза его — сплошные зрачки, зияющие чернотой, которая нагоняет тоску и бессмысленный, животный страх. Откровенно говоря, я предпочитаю не встречаться с ним лишний раз.
Замечает ли эти перемены в Хесусе Джулиано? Он говорит, что я преувеличиваю, хотя кое-что, мол, есть. Я уже два раза советовал ему поговорить по душам с Хесусом, но оба раза он отвечал мне, что Альмаден сам проявит инициативу, коль скоро у него возникнет нужда исповедаться. Если я правильно понял его, этот ответ мог означать для меня только одно: не суй носа не в свое дело.
Не понимаю все-таки, зачем Альмадену понадобилась эта поездка в Боготу? И как это он оказался вдруг полицейским офицером?
Вчера по телевидению передавали интервью с начальником столичной полиции комиссаром Марио Гварди. Программу мы смотрели втроем: Джулиано, Хесус и я. Хесус оставался безучастным, как слепой, перед которым разыгрывают пантомиму в вакуум-камере, а Джулиано сначала был сосредоточен до оцепенения, но потом, когда Гварди стал распространяться о новых методах организации полицейских частей, принципиально новых формах психологического контакта с рабочими, он заерзал в своем кресле и, наконец, вскочил, занося правую руку локтем к экрану. Мне показалось, что он хочет разбить кинескоп; однако, растирая кистью лицо, Джулиано тут же обернулся и уже спокойно, очень спокойно сказал:
— Когда таким беспардонным бахвалом оказывается итальянец, мне бывает стыдно называть себя итальянцем.
— Извините, Джулиано, но я не вижу никакого бахвальства в его словах. Другое дело, просто невозможно понять, в чем же суть этих его принципиально новых методов организации.
— Н-да, — согласился Джулиано, — пожалуй, вы правы, я тоже ничего не могу понять. Может быть, он имеет в виду не организацию, а нечто иное?
— Возможно, хотя синьор Гварди — очень дельный человек и для своих мыслей умеет найти нужные слова.
— Ах, да, — пробормотал Россо, — вы ведь знакомы с ним. По делу Кроче.
— Кроче? Кроче, Кроче… мне очень знакомо это имя, но откуда? Помогите вспомнить.
— Зачем? — он положил руку мне на плечо. — Ей-богу, не стоит.
— Но я должен вспомнить.
— Должен! — Джулиано улыбался, прежде я не видел у него такой улыбки, проникновенной и тоскливой. — Разве самый спасительный дар человека — помнить, а не забывать?
— Ну, это — философия, синьор, а кроме нее, существует еще практика.
Он не ответил. Он слушал, как диктор благодарит комиссара Гварди и рассыпается перед ним с неувядающим красноречием идальго в пожеланиях успешной деятельности на благо всего общества, всей Колумбии.
— Да, — спохватился Джулиано, — чтобы не забыть: завтра я улетаю в Боготу. Вернусь, видимо, к вечеру. Во всяком случае, не позднее следующего полудня.
Он не вернулся ни к вечеру, ни в следующий полдень — мы увиделись только четыре дня спустя. Он был очень собран и предупредителен, но у меня не проходило странное ощущение, что эта внешняя подтянутость дается ему чуть не из последних сил. Он справился о моем самочувствии, а потом, как бы невзначай, просил передать ему все материалы наших с Альмаденом исследований по энергетике митохондрий.
Я ответил кивком, но это, видимо, не удовлетворило его, и он повторил:
— Все без исключения, синьор Прато. Сегодня же.
Вечером к нам нагрянули гости из Боготы. Только один из них был знаком мне — Марио Гварди. Едва увидев меня, он раскрыл обе руки для объятий:
— Умберто, дорогой, какое это счастье встретить на краю света земляка!
— Французы правы, синьор Марио, весь мир — это одна большая деревня. А вот ваша фантастическая карьера — она действительно достойна восхищения.
— О, — воскликнул Гварди, — что для норманна — гипербола, то для латинянина — норма!
— Увы, — притворно вздохнул Россо. — Но, синьоры, разрешите представить вам нашего сотрудника доктора Умберто Прато.
Все четверо поочередно склоняли головы, когда Джулиано называл их имена. Имена эти ничего не говорили мне, и я не старался запоминать их. Я понял только одно: эти четверо — супермены от химии и машиностроения, которые сочли своим долгом принести, как они сами выразились, дань почтения крупнейшему биохимику современности синьору Джулиано Россо. Однако сам «крупнейший биохимик» не откликнулся на их панегирик даже улыбкой — он был демонстративно сух и корректен, как знаменитый в середине века своей чопорностью президент Франции.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});