Аля получала на дом переводы для журнала «Revue de Moscou», который помещался в том же Жургазовском особняке. Потом в комнате Нины она познакомится с Мулей Гуревичем, который забежит к Нине пососедству, они жили в одном доме. И будут у Али еще и демонстрации и праздничные гуляния, и толкотня на площади Пушкина, где ставились киоски, в которых торговали масками, воздушными шарами и смешными надувными свистульками, которые жалобно кричали «уди-уди». Будет и иллюминация, и ночные хождения до утра, но Аля никогда не будет забывать в эти праздничные дни Нину, которая пряталась от людей.
Аля жила в Мерзляковском переулке у тетки Лили, сестры отца. Елизавета Яковлевна была красива, как и ее брат, У нее были выразительные, приковывающие внимание большие серые глаза, седая голова, она рано поседела. Она была обаятельным, умным, очень живым, всем интересующимся человеком, и вокруг нее всегда было много народу — актеры, чтецы, художники теснились в ее крохотной, перегороженной комнатенке, где она жила вдвоем тоже с больной, хромой от рождения, очень преданной ей Зинаидой Митрофановной Ширкевич, которая в те годы ведала ее хозяйством.
«Я приютилась у Лили с Зиной, — писала Аля, — в их крохотной темной (окна упирались в стену. — М.Б.) и неизменно доброй норке — теткам и самим-то, по правде, негде было жить и нечем дышать — их вытесняли, отнимали последний воздух вещи многих людей и многих поколений, призрачные вещи, вполне реально громоздившиеся и ввысь и вширь».
Там, в полутемной, в полусветлой «норке», стояли два лежачих места и между ними был узкий проход. Там был втиснут шкап, секретерчик, там всюду, где только можно, стоял фамильный фарфор, сохранившийся еще от деда Дурново, полки с книгами, семейные фотографии на стенах, и старинное зеркало в раме подковой, приданое Зинаиды Митрофановны, и еще две потрясающие картины Фалька, подаренные хозяйке самим художником. Не знаю, висели ли они уже тогда, в 1937 году, я видела их значительно позже…
Стол для еды раскладывался при надобности между этими лежачими местами. Лежачими местами — ибо это были и не совсем кровати, и не совсем диваны. На сундуках, на ящиках, где хранились вещи, рукописи, книги, семейные альбомы, были приспособлены матрацы.
Аля спала в темном проходном закутке, под книжными полками на сундуке, где потом приютятся и Марина Ивановна с Муром…
Лето 1937 года она провела с тетками на даче, а когда осенью они вернулись в Мерзляковский, то в Москве вдруг неожиданно появился Сергей Яковлевич. Один, без Марины Ивановны, без Мура, и не Эфрон, а Андреев… Сергей Яковлевич Андреев, так значилось в его документах. Как он объяснил это Лиле, Але? Что сказал? Что мог сказать? А что сказал он там в Париже Марине Ивановне?!..
10 октября Марина Ивановна и Мур спешно проводили Сергея Яковлевича, не доехав с ним до Гавра. Конечно, она знала, что он едет в Москву, но, видно, как и было условленно, полиции она сообщила — муж срочно уехал в Испанию, в Испании шла война… Полиция явилась к ней в Ванв 22 октября, подняв ее в семь утра. Был произведен обыск, забрали все бумаги Сергея Яковлевича. А затем ее пригласили в полицейский участок, в «сюртэ националь».
26 октября она писала Ариадне Берг:
«Если я Вам не написала до сих пор — то потому что не могла. Но я о Вас сквозь все и через все — думала.
Знайте, что в Вашей беде[10] я с Вами рядом.
Сейчас больше писать не могу потому-что совершенно разбита событиями, которые тоже беда, а не вина. Скажу Вам, как сказала на допросе:
— C’est le plus loyal, le plus noble et le plus humain des hommes.
— Mais sa bonne foi a pu être abusée. — La mienne en lui-jamais.[11]
И 2 ноября той же Ариадне Берг:
«Вижу перед собой Ваше строгое, открытое, смелое лицо, и говорю Вам: что бы Вы о моем муже ни слышали и ни читали дурного — не верьте, как не верит этому ни один (хотя бы самый «правый») из его — не только знавших, но — встречавших. Один такой мне недавно сказал: — Если бы С.Я. сейчас вошел ко мне в комнату — я бы не только обрадовался, а без малейшего сомнения сделал бы для него все, что мог. (Это в ответ на анонимную статью в Возрождении).
Обо мне же: Вы же знаете, что я никаких «дел» не делала (это между прочим, знают и в сюртэ, где нас с Муром продержали с утра до вечера) — и не только по полнейшей неспособности, а из глубочайшего отвращения к политике, которую всю — за редчайшими исключениями — считаю грязью…»
Статья в «Возрождении» действительно была мерзкой. Но в том, что никто не поверит — Марина Ивановна ошибалась. Вся пресса гудела сообщениями о раскрытии шпионской организации в центре Парижа на rue de Bussie, где помещался «Союз возвращения на родину» и о причастности этого Союза к похищению генерала Миллера и к убийству под Лозанной [12]. И всюду поминалось имя Эфрона, активного деятеля этого Союза…
Эмиграция отвернулась от Марины Ивановны (итак не очень-то ее любившая)! Ее перестали замечать, с ней не раскланивались, встречаясь на улице, отворачивались, ее не приглашали ни на какие литературные вечера; ну, а о журналах, о печатании ее и речи не могло быть. Но, пожалуй, самым тяжким для нее было — это когда она стояла в церкви на панихиде по кн. Волконскому, которого так любила, и плакала. И никто из знакомых не подошел к ней, все прошли мимо…
Оставались друзья. Друзей всегда бывает немного. Они вспоминали: она сразу так изменилась, постарела, осунулась, могла расплакаться, была такой непохожей на себя, такой растерянной. Потом как-то свыклась, свыкаешься со всем… Но прежней уже не была. Тому, что писали в газетах, не верила, да и газет, должно быть, не читала. Ему верила до конца своих дней. То была беда… Политику ненавидела — «всю за редчайшим исключением — считаю грязью». И в то же время с такой теплотой и уважением относилась к матери Сергея Яковлевича, к Елизавете Петровне Дурново-Эфрон, которая всю жизнь только и занималась политикой, неустанно боролась против царизма, сидела в Петропавловской крепости, в Бутырках… Успев, правда, родить девять детей! А про Савинкова Марина Ивановна писала: «Террорист — коммунист — самоубийца — и православная панихида — как по-русски! Любопытно, кто пришел? Будь я в Праге, я бы пришла. Есть чувства — над всеми: взаимочувствие личностей, тайный уговор единиц против масс, каковы бы эти единицы, каковы бы эти массы ни были. И в каком-то смысле Борис Савинков мне — брат».
Она умела смотреть «поверх барьера»! У нее не было той узости взглядов, которая так свойственна большинству и особенно политикам — смотреть на все только с точки зрения своих собственных убеждений. Для нее была важна, прежде всего, личность — человек.