О самой земле артели — этом объекте борьбы на селе — тоже не много сказано.
«Хлебная земля… ежели руки приложить — хлеб не вывезешь».
Но как именно были «приложены руки» к этой земле, на протяжении 360 страниц романа так и не сообщается. Таким образом, земля эта не имеет сельскохозяйственной специфики и может быть отнесена, в смысле своих особенностей и возможностей, сразу ко всем производящим районам Союза.
Об одном из членов артели говорится: «низенький, косолапый, рыжий», о другом — руководителе Степане Огневе — сообщается: «высокий, кряжистый»… и только земля, на которой они работают, — ни такая и ни этакая. Вообще — земля.
Мы хотим сказать следующее.
Если, например, артель «приложила руки» к земле в том смысле, что пользовалась удобрениями, то ведь из этого факта проистекают вещи величайшей конкретности: чем удобряла? как выхаживала? что сеяла? как достигла урожая?
Если же артель завела многополье или сеяла, например, подсобные культуры и технические растения, — то и в этом случае возникают специфические хозяйственные процессы. Создается особая обстановка и совершенно отличные реальные затруднения, которые реально же должны быть и преодолены. А главное, отложиться в быту.
Все это надо показать. Показать, как сделалось. Производственная деталь, попадающая в быт и заново его формирующая, — это то, на чем только и можно вытянуть сегодня литературное произведение о деревне.
Легче же всего писать о ней так:
«На Брусках, ближе к Волге, в отшибе от общества — возятся артельщики, на себе и на коровах пашут.
Впереди всех Огнев, Панов Давыдка, Стешка — тянут самодельный плужок, за плужком стелется тонкая, узкая полоска лохматого дерна. За ними Николай Пырякин за Буренкой в сохе шествует, поднимая лаптями пыль».
Автор выбирает здесь условия труда — самые тяжкие, усилия — самые героические и действительно достигает многого, чтобы вызвать симпатии читателя в пользу бедноты. Он только не в состоянии убедить его в реальности происходящего, ибо, как бы ни была бедна артель, а с такими ресурсами, как у нее, коллективное хозяйство она фактически начать не могла.
В частности, ведь не одну же бумажку привез из города Степан Огнев, а город мог бы оказать артели и более подходящую помощь. И не бумажку же посеяла артель на своем участке.
Вот как, например, происходило дело в действительной артели (И. Нусинов — «На новом острове», стр. 8–9, журнал «Настоящее», № [номер отсутствует в оригинале], 1928 г., Новосибирск): «В окружном земельном отделе артель им. Крупской получила 170 пудов семян… Из них только половина пошла на посев. Другая половина была продана, и за деньги были приобретены плуг, телега и в кредит сеялка».
Подобную же помощь могла получить артель и у Панферова. Но для беллетриста дороже всего необыкновенные обстоятельства, которые он выдумал, и необыкновенная героика — и потому Бруски у него, по правильному замечанию А. Ефремина: «…Не связаны ни с кустовыми объединениями колхозов, ни с колхозцентром… ни с кем и ни с чем. Бруски ведут борьбу в одиночку, затеяли турнир-единоборство…» («ЧиП» № 28, 14/VII — 28 г.)
У Нусинова в «Настоящем» артель «засеяла 14 десятин пшеницы и 3 десятины овса… Осенью взятой напрокат в кресткоме жнейкой был убран хлеб. Недружелюбно, с издевкой, встретило село первые успехи артели. Снятый артелью урожай никто не хотел обмолачивать».
Панферов же ужасно как не любит цифры. И потому количество посеянного у него ни в какой расчетный план артельного хозяйства не входит, так же как никаких коллизий в связи с уборкой урожая, у него не возникает.
В действительной артели им. Крупской на деньги, вырученные от урожая, прикупили двух лошадей. «Это была первая победа — прибыль действовала убедительно на практическое сознание крестьянина, прибыль агитировала за артель. Весной 1926 года в артель вступило еще три семьи… На этот раз коллектив получил в ссуду только 60 пудов семян; 77 пудов было уже своих. 77 пудов своих собственных семян — это удостоверение в кредитоспособности».
У Панферова же этих реальных 77 пудов — «удостоверения в кредитоспособности» — не имеется, так как он орудует с невесомым коллективным хозяйством, о рентабельности, устойчивости и товарности которого ничего неизвестно. Зато у него имеется Стешка, дочь Огнева, которая так «выросла, выпрямилась, налилась спелой сливой» и у которой так «выступили упругие груди», что у Яшки Чухлява, сына кулака, «чуть дрогнула нижняя губа» и он влюбился, а впоследствии (какая необыкновенная судьба!) вступил в артель. Вот это — «удостоверение»!..
Что же касается прибыли, то не прибылью, а лихими разговорами убеждает Степан Огнев, когда он пытается действовать на сознание Ждаркина: «Пока ты тут будешь в гнилом болоте торчать, в одиночку корчевать, разбогатеешь, мы далеко отбежим от тебя… И где это ты зацепил, что нашему государству непременно нужно, чтобы ты и я и все такие в одиночку корчевали?»
Заявление это — высокоторжественное, но — не «зацепляет». И преимущества описания настоящей артели перед описанием артели, высосанной из пальца, становятся после этого совершенно очевидными, так как все условия достоверности у первого из описаний — наивыгоднейшие.
Эй, ты, карактерная!
Стешка, которая агитирует за артель сильней, чем статья дохода, и лучше, чем контрольная цифра в хозяйстве, не случайно занимает в романе много места. Не случайно и то, что деревня в романе оказалась без паспорта, сельскохозяйственный район — без специфики, а артель — без производственной биографии.
Все это совершенно естественно для той пронзительной манеры, в которой написан роман. Беллетрист остался беллетристом, даже и в соприкосновении с матерью-землей, и продолжает использовать вещи вне их прямого назначения.
Вот как, например, появляется в романе трактор:
«— Что такое гремит? Мужики! Чего гремит такое?
— Да бес их знает… Артельщики чего-то приволокли. Бежит это, а позадь плуги, на плугах доски, а на досках Степка Огнев.
— Пушка — не пушка.
— Да ж трахтур, балбесы…»
Так разговаривает деревня при первой встрече с трактором в романе. Но в действительности она так не разговаривает. В деревне сейчас совершенно правильно, не споткнувшись, произносят слово: агрикультура, мыло называют — тэжэ, говорят не «какея такея» (стр. 230), а какие такие, не кинжал австрейский (стр. 142), а кинжал австрийский, и трактор там — не «трахтур», а трактор. Это во-первых, а во-вторых, никогда сегодняшний крестьянин не сравнит трактор с пушкой. Он был и на мировой и на гражданской войне и с чем эту пушку едят — знает.
Но, конечно, деревня, которая говорит: «А по моему млению, пускай берут Бруски» (стр. 19), может вынести все. И даже такое любительское, поверхностное и совершенно не производственное отношение к машине, какое видно из следующего отрывка:
«Около трактора на Брусках дремали Огнев и Панов.
У Огнева в эту ночь будто нарывало в кишках.
— А вдруг не пойдет? — говорил он, крутясь около трактора…
— Пойдет, непременно пойдет, — долбил Панов, хлопая ладонью трактор… (стр. 247).
И машина действительно пошла. Один из артельщиков быстро повернул ручку трактора, вскочил на сиденье.
Трактор завыл, сунулся впереди со всего разбега…» и т. д. (стр. 250).
Из этого вполне прелестного отрывка явствует только то, что деляги-артельщики, даже и не побывав на курсах трактористов, в состоянии справиться с любой машиной. Стоит только сесть на облучок, «повернуть ручку», сказать машине: «Эй, ты, карактерная!» — и машина пойдет.
Что же получается? Получается следующее. Мы становимся страной обновляющейся земли. Мы делаем ставку на колхозы. Нам очень нужны сейчас вещи, правильно описывающие эту работу обновления. Нужны очерки, правдивые, как рефлекс. А романист, взявшийся написать роман о деревне, даже не потрудился заглянуть в справочники о тракторах. И все его описания, общие до конфуза, данные почти в забытье, описания, при которых «на Брусках второе лето поет трактор свои моторные песни», — но поет, а не работает, — вся эта порча материала даже и не замечается критикой, как бы сговорившейся в своей оценке романа: «написанного в реалистических тонах».
Деревня красивою оперения
Тургенев, описывая плеск прибоя, сравнивал его с «далекими пушечными выстрелами». И ему при этом виделись всюду — «смерть, смерть и ужас». Но моряки, например, возражают против столь страшного зверя. Прибой не таков.
Тоже и Гоголь был неправ, когда писал, что «редкая птица долетит до середины Днепра», в то время как редкая птица до нее не долетит.
С точки зрения достоверности и «отображения» эти описания — органически порочны. Вот почему нельзя изучать жизнь по литературе. «Прибой» и «Днепр» в литературе имеют слишком красивое оперение. За этим оперением не видно вещей. Наша же эпоха настолько перегружена реальнейшими вещами, что разглядеть эти вещи мы обязаны.