Не могу сказать, что посещение старого дома моего отца меня так уж растрогало. Мой брат, унаследовавший его, был в отъезде – ну да он всегда был в отъезде, и мы не узнали бы друг друга. Встретила нас его жена, толстая и – я с радостью увидела – полная страха перед Пифией, поскольку дом этот был связан только с маленькой, всеми помыкаемой Ариекой. Один из немногих случаев в моей жизни, когда прерогативы моего положения доставили мне истинную радость. А вот Ион совсем не радовался и настоял, чтобы мы переночевали там, потому что с холма он спускался пешком (его лошадь вел в поводу раб) и у него разболелись ноги. К тому же процессия еще не прибыла. Ее должен был доставить паром, и она застряла в Коринфе.
Наступило следующее утро, и мы отправились в путь. Должна сказать, что я чувствовала бы себя безопаснее, если бы мы поехали через Мегары, а не на пароме через залив; однако Мегары и Афины как раз находились в разгаре очередной из их нескончаемых свар. Теперь, когда мы стали подчиненными союзниками Рима, особенно далеко эти стычки не заходили, Пифия же всегда священна, как изваяние бога, а кто, кроме какого-нибудь наглеца Алквиада, посмеет посягнуть на изваяние бога? Но мегарцы были неспокойны, а потому мы отправились на пароме в Коринф.
Город, который видишь через водное пространство – и уж тем более Коринф, – всегда выглядит великолепным. Но здания, которые я в детстве считала обителями богов, оказались построенными на берегу торговыми складами! Нас встретил наш коринфский друг, в чьем доме нас ждал прием. Дом этот, а вернее, дворец оказался очень аляповатым. Тем не менее он был удобен и охранялся римскими воинами. С тех пор как сожгли Коринф дотла, особой любовью они там не пользовались. Как и их друзья, среди которых числился наш друг, а в городе имелись недовольные и буйные элементы. Ионид потряс меня, заявив, что они, элементы эти, – соль земли, и я несколько раз его переспросила, убеждаясь, что не ошиблась и он имел в виду именно это.
Это было семя, несомое ветром, и оно могло упасть где угодно. Но меня не заботит внутреннее управление городов. Достаточно будет сказать, что наши друзья сделали щедрый взнос на новую кровлю Пифиона. Переночевав там, мы сразу же отправились дальше и после дня пути прибыли в Элевсин уже в сумерках при свете факелов. Там мы провели две ночи, но рассказывать об этом подробно я не вправе. Меня почтительно приветствовал мист и даровал мне некоторые привилегии, не скажу, какие именно, но, конечно, посвященные легко догадаются, в чем они заключались. И заключаются. Тем не менее в некотором смысле я была разочарована. Дельфы и Элевсин – это правая и левая руки бога. Или вернее будет сказать, что Дельфы – голос бога, а Элевсин – руки бога. Но в подобном я избегаю уточнений. На второе утро после поцелуя мира мы отправились дальше в Афины.
Те, кто никогда не видел Афин, могут успокоиться. Они именно такие, как говорят о себе. Целый город можно было бы заселить статуями, которые римляне оставили стоять, где они стояли. Афины – свободный город, таким его объявили. Я хочу сказать: объявили римляне в своем сенате. Их граждане могут ходить с оружием, хотя, насколько могла судить я, лишь очень немногие пользуются этим правом на деле. В городе много рабов и много вольноотпущенников. Порядочные женщины ходят почти совсем открыв лица, как и мы в Дельфах. Однако мы, казалось, встречались только с философами, учителями и, разумеется, с писателями и поэтами, хотя в то время среди последних не было ни единого выдающегося таланта. Они тщательно следили за своей речью, так что в некоторых отношениях она казалась старомодной.
Вновь нас приветствовали любезно и с благоговением. Хотя не думаю, что благоговение было таким уж глубоким. Скорее казалось, будто эти почтенные господа старательно выставляли напоказ видимость того, что, по их мнению, им следовало чувствовать. Во внезапном приступе застенчивости, хотя отнюдь не стыдливости, я закутала лицо платком.
Однако было немалым потрясением узнать, что тебя поместили в Парфеноне, причем в помещении, выгороженном позади колоссальной статуи самой богини. Если вспомнить, что Крылатая Ника, которую она держит в правой руке, изваяна в натуральную величину, то сразу становится ясно, до чего же это чудовищно скверная статуя. Начать с того, что поза ее выглядит скованной, откуда бы вы на нее ни смотрели. Поскольку голова находится так высоко, она кажется слишком маленькой, а опущенная кисть настолько больше естественной величины, что оставляет впечатление грубой неуклюжести. И священный истукан создает впечатление не священности и мощи богини, а только хлопотливой суеты муравьев, которые собрали воедино ее тело. Копье, лежащее на сгибе ее левого локтя, длиннее и толще мачты триремы. Никто из афинян, с кем мне довелось разговаривать, не восхищался этой статуей. Они отводили меня в сторону и предлагали полюбоваться каким-нибудь изящным и жестикулирующим изделием, создавая которое ваятель превзошел все пределы выразительности и сложности. Но часто краски резали мне глаза излишней яркостью. Ведь я привыкла к древним изваяниям в Дельфах, где время заставило краски потускнеть настолько, что цвет их мало чем отличался от цвета самого камня. Другое дело картины в крытых колоннадах. Они вызывали ощущение, что ты своими глазами видишь осаду и пожар Илиона. Можно было смотреть на безумное лицо Аякса и восхищаться благообразной старостью Нестора.
Но я балую себя воспоминаниями о моих путешествиях. В конце-то концов я впервые уехала более чем на час-другой пути от дома, где родилась, и я не думаю, что мне еще когда-нибудь доведется путешествовать. Куда бы я отправилась? Я же видела Афины и живу в Дельфах. Лучше я продолжу.
В нашу честь устраивались пиры. Дамы не сидели на стульях, держа спину прямо, но возлежали на ложах и не закрывали лиц, совсем как мы, дельфийские женщины. Ощущаешь себя частью высокоразвитой цивилизации. Я, разумеется, из-за своего положения иногда прикрывала рот шарфом, но, мне кажется, дамы видели в этом оправданное и тактичное напоминание. Даже супруга архонта. В какую-то минуту на этих пирах – кроме совсем уж для избранных – Ионид начинал говорить. В афинской манере, словно бы совершенно случайно. Кто-нибудь, коснувшись чего-нибудь, упомянет, как в свое время его дед обратился к оракулу и как глубоко он был поражен тем-то или тем-то. Затем следовал прямой вопрос Иониду о людях, с которыми ему доводилось встречаться в Дельфах, и Ионид получал возможность поделиться своими воспоминаниями о Сулле, диктаторе Рима, и о том, как Сулла смеялся над обветшалостью зданий и говорил, что греки умеют только строить, но не сохранять построенное. И далее к тому, что наша кровля вот-вот обрушится. Один раз какой-то острослов перебил его на этом месте словами:
– Мой дорогой верховный жрец, Эсхил, следовательно, был совершенно прав!
Когда лед был настолько сломан, одна слишком уж красивая молодая женщина (по-моему, из тех, кого мы называем гетерами) призналась, что никак не могла собраться с духом и заговорить со мной, но все они просто сгорают от любопытства узнать, «на что это похоже». Подобный смелый зачин служил началом истинно афинской беседы: перекрестным намекам и остроумным шуткам, непонятным чужестранцам – во всяком случае мне, однако боги в них упоминались и так и эдак. Я быстро теряла нить. Подобные разговоры я могу определить только как изысканно кощунственные. Один молодой человек, с тем, что можно назвать веселой насмешливостью, даже обвинил Ионида в сочинении всех прорицаний. Это вызвало внезапную и, я почти уверена, растерянную тишину. Ионид невозмутимо солгал:
– Я ни разу в жизни не сочинял ответ оракула. Мы, мне кажется, зашли в наших рассуждениях о пророческом вдохновении слишком далеко, принимая во внимание, что и кто сидит между нами под покрывалом и в молчании. Но позвольте мне сказать, что я всегда передавал то, что слышал, а если не был уверен, правильно ли расслышал, то не говорил ничего. Вам известно, что оракул иногда возвращается к старинному обычаю и вновь говорит гекзаметрами. Я всего лишь эхо. Я не поэт и не сумел бы сам сложить эти стихи. Они исходят из уст чистых, святых, и через них вещает бог.
Тишина воцарилась глубочайшая. Я подумала, а не обвинить ли Ионида в предельном богохульстве, заключенном в этом его утверждении, но не стала. Как я могла? Но было и еще кое-что, понуждавшее меня к молчанию. Говорил атеист, и, зная его настолько хорошо, я понимала, что говорит он со всей искренностью. Он верил в свои слова – или же я всегда полностью в нем обманывалась. Значит, Ионид, циник, атеист, интриган, лжец, верил в бога!
Полагаю, мы все меняемся. Прежде я верила в Олимпийцев, во всех двенадцать. Насколько я верю теперь, после того как годы и годы слышала, как Ионид придумывает речи за меня? Насколько после того, как годы и годы придумывала их сама? Насколько после всех лет, пока помнила, как бог изнасиловал меня, после всех лет полуверы, поисков доказательства того, что предметы моей веры существуют на самом деле, и если двенадцать богов не обитают на этой горе, так они все-таки обитают где-то еще, каким-то иным образом на гораздо более великой горе? Это было свыше моих сил. Я ничего не сказала, продолжала хранить молчание и совсем укутала голову покрывалом.