Иногда речка протекала среди лугов, и в сухой траве я ловил кузнечиков и брал их для наживки; а иногда ловил кузнечиков, и бросал их в воду, и смотрел, как они плыли на поверхности, подхваченные течением, а потом исчезали, как только всплывала форель. Иногда в одну ночь я проходил с удочкой четыре или пять рек, начиная от самого верховья и подвигаясь вниз по течению. Если я доходил до конца, а времени до утра было еще много, я пускался в обратный путь, вверх по течению, начиная оттуда, где речка впадала в озеро, и старался выловить всю форель, которую упустил, идя вниз по течению. Были ночи, когда я придумывал речки, и это бывало иногда очень интересно, точно сны наяву. Некоторые из этих речек я до сих пор помню, и мне кажется, что я на самом деле ловил в них рыбу, и в моей памяти они путаются с теми, где мне приходилось бывать. Я давал им названия и иногда ехал поездом, а иногда проходил целые мили пешком, чтобы добраться до них.
Но были ночи, когда я не мог думать о ловле форелей; и в такие ночи я лежал с открытыми глазами и твердил молитвы, стараясь помолиться за всех тех, кого я когда-либо знал. Это занимало очень много времени, потому что, если припоминать всех, кого когда-либо знал, начиная с самого первого воспоминания в жизни, — а для меня это был чердак дома, в котором я родился, и свадебный пирог моих родителей, подвешенный в жестянке к стропилам, и тут же на чердаке банки со змеями и другими гадами, которых мой отец еще в детстве собрал и заспиртовал, но спирт в банках частью улетучился, и у некоторых змей и гадов спинки обнажились и побелели, — так вот, если начать с таких ранних воспоминаний, то людей вспоминается очень много. Если за всех помолиться, прочитав за каждого «Отче наш» и «Богородицу», то на это уйдет много времени, и под конец уже рассветет, а тогда можно заснуть, если только находишься в таком месте, где можно спать днем.
В такие ночи я старался припомнить все, что со мной было в жизни, начиная с последних дней перед уходом на войну и возвращаясь мысленно назад от события к событию. Оказалось, что раньше того чердака в доме у моего дедушки я ничего припомнить не могу. Потом я начинал с него и вспоминал все в обратном порядке, пока не доходил до войны.
Я вспоминал, как после смерти дедушки мы переезжали из старого дома в другой, выстроенный по указаниям моей матери. На заднем дворе жгли вещи, которые решили не перевозить, и я помню, как все банки с чердака побросали в огонь, и как они лопались от жары, и как ярко вспыхивал спирт. Я помню, как змеи горели на костре за домом. Но в этих воспоминаниях не было людей; были только вещи. Я не мог даже вспомнить, кто бросал вещи в огонь, и я вспоминал дальше, и когда доходило до людей, то останавливался и молился за них.
Думая о новом доме, я вспоминал, как моя мать постоянно наводила там чистоту и порядок. Один раз, когда отец уехал на охоту, она устроила генеральную уборку в подвале и сожгла все, что там было лишнего. Когда отец вернулся домой и вышел из кабриолета и привязал лошадь, на дороге у дома еще горел костер. Я выбежал навстречу отцу. Он отдал мне ружье и оглянулся на огонь.
— Это что такое? — спросил он.
— Я убирала подвал, мой друг, — отозвалась мать. Она вышла встретить его и, улыбаясь, стояла на крыльце.
Отец всмотрелся в костер и ногой поддел в нем что-то. Потом он наклонился и вытащил что-то из золы.
— Дай-ка мне кочергу, Ник, — сказал он.
Я пошел в подвал и принес кочергу, и отец стал тщательно разгребать золу. Он выгреб каменные топоры, и каменные свежевальные ножи, и разную утварь, и точила, и много наконечников для стрел. Все это почернело и растрескалось от огня. Отец тщательно выгреб все из костра и разложил на траве у дороги. Его ружье в кожаном чехле и две охотничьи сумки лежали тут же, на траве, где он их бросил, выйдя из кабриолета.
— Снеси ружья и сумки в дом, Ник, и достань мне бумаги, — сказал он.
Мать уже ушла в комнаты. Я взял обе сумки и ружье, которое было слишком тяжелым и колотило меня по ногам, и направился к дому.
— Бери что-нибудь одно, — сказал отец. — Не тащи все сразу.
Я положил сумки на землю, а ружье отнес в дом и на обратном пути захватил газету из стопки, лежавшей в отцовском кабинете. Отец сложил все почерневшие и потрескавшиеся каменные орудия на газету и завернул их.
— Самые лучшие наконечники пропали, — сказал он. Взяв сверток, он ушел в дом, а я остался на дворе возле лежавших в траве охотничьих сумок. Немного погодя я понес их в комнаты. В этом воспоминании было двое людей, и я молился за обоих.
Но бывали и такие ночи, когда я не мог вспомнить даже молитву. Я доходил до «яко на небеси и на земли» и потом должен был начинать все сначала, но снова застревал на этом месте. Тогда приходилось признать, что дальше я забыл, и на эту ночь отказаться от молитв и придумать что-нибудь другое. Иногда я принимался вспоминать названия всех животных, какие только есть на свете, потом птиц, потом рыб, потом все страны и города, потом названия всех известных мне кушаний, потом все улицы в Чикаго, а когда больше я уже ничего не мог вспомнить, я просто лежал и слушал. Не припомню такой ночи, когда совсем ничего не было бы слышно. Если можно было спать со светом, я не боялся уснуть, так как знал, что только в темноте моя душа может вырваться из тела. Конечно, мне часто приходилось проводить ночи в таких местах, где я мог не гасить света, и тогда я спал, потому что почти всегда чувствовал усталость и меня постоянно клонило ко сну. И наверно, мне не раз случалось засыпать незаметно для себя, но сознательно я никогда не решился бы заснуть в темноте. Вот и в эту ночь я лежал и слушал шелковичных червей. Ночью отчетливо слышно, как шелковичные черви едят, и я лежал с открытыми глазами и прислушивался к ним.
В комнате, кроме меня, был еще один человек, и он тоже не спал. Долгое время я слушал, как он не спит. Он не мог лежать так спокойно, как я, — быть может, потому, что у него не было привычки не спать. Мы лежали на одеялах, разостланных поверх соломы, и при каждом движении солома под нами хрустела, но шелковичных червей не пугал этот хруст, и они не переставали есть. За стенами дома ночь была полна обычных шумов прифронтовой полосы, но в темной комнате были совсем другие, свои, маленькие, шумы. Человек, деливший со мной комнату, некоторое время старался лежать спокойно. Потом он заворочался снова. Я тоже стал ворочаться, чтобы он понял, что я не сплю. Он десять лет прожил в Чикаго. Его мобилизовали в девятьсот четырнадцатом, когда он приехал навестить родных, и так как он говорил по-английски, его приставили ко мне вестовым. Я почувствовал, что он прислушивается, и тогда я еще раз повернулся на своем одеяле.
— Не спится вам, signor tenente?[31] — спросил он.
— Не спится.
— И мне тоже.
— А почему?
— Не знаю. Так, не спится.
— Вы, может быть, нездоровы?
— Да нет. Я здоров. Только вот не спится.
— Давайте поговорим о чем-нибудь, — предложил я.
— Давайте. Только о чем тут говорить, в этой проклятой дыре?
— Здесь не так уж плохо, — сказал я.
— Точно, — согласился он, — здесь ничего.
— Расскажите, как вы жили в Чикаго, — сказал я.
— Так ведь я вам уже об этом рассказывал, — сказал он.
— Расскажите, как вы женились.
— И об этом тоже рассказывал.
— То письмо, в понедельник, было от нее?
— Точно. Она мне все время пишет. Торговля у нее там идет хорошо.
— Вы, когда вернетесь, найдете налаженное дело.
— Точно. Она хорошо справляется. И барыши неплохие.
— А не разбудим мы остальных своими разговорами? — спросил я.
— Нет. Им не слышно. И потом, они спят как сурки. А я вот не могу, — сказал он. — Я очень нервный.
— Говорите тише, — сказал я. — Курить хотите?
Мы осторожно закурили в темноте.
— Вы мало курите, signor tenente.
— Да, я почти бросил.
— Что ж, — сказал он, — это только на пользу, и, наверно, когда отвыкнешь, так уже и не хочется. Правда, что слепые не курят потому, что не могут видеть дым?
— Вряд ли.
— Ерунда, по-моему, — сказал он. — Хотя так говорят. Да, знаете, мало ли что говорят.
Мы оба замолчали, и я снова прислушался к шуршанию шелковичных червей.
— Вы слышите этих противных червяков? — спросил он. — Слышно, как они жуют.
— Да, забавно, — сказал я.
— Скажите, signor tenente, что такое с вами, что вы не спите по ночам? Я никогда не видел, чтобы вы спали. Вы ни одной ночи не спали, с тех пор как я при вас.
— Не знаю, Джон, — сказал я. — В начале прошлой весны я попал в скверную переделку, и с тех пор мне ночью всегда не по себе.
— Вот и мне тоже, — сказал он. — Не надо было мне идти на войну. Слишком я нервный.
— Может быть, это пройдет.
— Скажите мне, signor tenente, зачем вы-то пошли на войну?
— Не знаю, Джон. Захотелось пойти, и пошел.