облечены в слова, которые я слушаю и на которые отвечаю.
— В таком случае, — говорила ей я, — выходите замуж за адвоката. С ним вы не соскучитесь!
С Дюмоном она была сама любезность и, не чинясь, обедала с ним за одним столом, так же как с Мариоттой, у которой попросила прощения за то, что когда-то выводила ее из себя. При желании она бывала так обходительна, что ее любили, не задумываясь, способна ли она ответить тем же. Луиза принадлежала к людям, которые одной милой улыбкой или приятными словами умеют отплатить людям за их преданность. Она бегала по всей деревне, и всюду ее привечали те, кого она когда-то раздражала. Я не отличалась от остальных и отдавала Луизе все свое сердце, почти ничего не требуя взамен, довольствуясь чудесной переменой в ее характере и манерах. Благо тому, кто, обделенный способностью любить, наделен умением очаровывать.
Война с Голландией закончилась, и был заключен мир. Я надеялась на скорое возвращение Эмильена, а он, несмотря на свое обещание, все не приезжал. Дюмон твердил мне, что так оно и должно быть, что армия, действовавшая в районе рек Самбра и Маас, очевидно, переброшена в другое место, если уже не на театре военных действий. Хотя из-за всеобщей разрухи почта часто запаздывала или вообще терялась, нам до сих пор везло, мы получали все послания Эмильена, и я не допускала мысли, что его письмо может не дойти до нас. Поэтому, когда в течение трех убийственных месяцев от Эмильена не было ни строчки, моя тревога превратилась в настоящую пытку. Дюмон утешал меня как мог, но я видела, что и он сам не свой от беспокойства. Знай мы, где находится Эмильен, мы сразу поехали бы повидаться с ним, хотя бы только чтобы обнять его на поле боя.
Дни тянулись монотонно, и выносить это страшное молчание мне было уже не под силу. Когда каждое утро просыпаешься с одной и той же упрямой надеждой и она снова и снова обманывает тебя, нетерпению уже нет предела. Напрасно я старалась рассеять работой грустные мысли. Мне казалось, что если исчезла основа всей моей жизни, то ни работа, ни сама жизнь мне больше ни к чему, и я подолгу сидела в оцепенении у могилы приора, уже украшенной памятником. Мысленно я разговаривала с этим добрым человеком, который так хотел мне счастья. И я шептала ему: «Милый, дорогой приор, если Эмильена нет в живых, мне остается лишь поскорее уйти к вам».
Как-то вечером я сидела у его могилы, опершись лбом о каменный крест, поставленный на месте прежнего, деревянного, совсем ослабевшая, утратившая мужество. Меня все время поддерживала мысль, что если Эмильена убили, я тоже скоро умру от горя. По-прежнему убежденная в этом, я вдруг расплакалась, как ребенок, — внезапно вспомнилось, сколько счастья я надеялась ему дать, как выбивалась из сил в прошлом, как мечтала о будущем. К душевной скорби примешалась усталость от ежедневных забот — неужели же все мои старания, все думы, и труды, и расчеты, и терпение, — неужели все это впустую? Зачем тогда я жила на свете? Зачем трудилась, и добивалась, и любила, если вражеской пуле понадобилось меньше времени, чтобы меня осиротить, чем мне — ощутить свое сиротство?
Я старалась думать о том, что скоро соединюсь с любимым человеком в лучшей жизни, где нас ждет блаженство и покой, но по природе своей я не была натурой мистической. Покорная божьему промыслу, воспитанная в духе искренней веры, я, однако, вовсе не испытывала восторга перед неведомым, не способна была представить себе небесное блаженство, о котором мне твердили чуть не с колыбели. Говоря по правде, оно внушало мне скорее страх, нежели желание приобщиться к нему, ибо в голове у меня не укладывалось — как это можно вечно существовать, ровно ничего не делая? Предаваясь скорби, я заметила, что дорожу жизнью и этим миром не только ради самой себя, но и ради своего любимого, и что не умею довольствоваться надеждой на успокоение в небесах, пока моя задача на земле еще не выполнена.
Я перебрала в памяти столь милые моему сердцу трудности, связанные с выполнением этой священной задачи.
«Как обидно, — говорила я себе, — покинуть этот мир на заре жизни, когда все в ней было надеждой и обещанием. Как бы он радовался, увидев свой сад похорошевшим, свою комнату — заново обставленной, своего старого Дюмона — еще крепким и совсем излечившимся от пагубного пристрастия, свою бедняжку Мариотту — всегда веселой, своих животин — в добром здравии, своего пса — сытым, свои книги — на полках, в полном порядке».
И я представила себе, какой воцарится вокруг беспорядок и запустение, если он не вернется. Я думала обо всех, кто погибнет вместе с нами, даже о курах, даже о бабочках в саду, которые не найдут уж в нем цветов, и я оплакивала эти существа, словно бы частицу себя самой.
И в то же время я прислушивалась к малейшему шуму, как человек, томящийся ожиданием помилованья или смертного приговора. Сквозь слезы я все же расслышала на монастырском дворе какое-то необычное движенье. Мигом я очутилась там, вся дрожащая, готовая упасть замертво, если новость окажется худой. И вдруг — голос Эмильена, он, кажется, говорит в зале капитула. И говорит тихо, как бы опасаясь, что его могут услышать.
Его голос. Я не могу обмануться. Он там, он не ищет меня, он говорит с Дюмоном, ему рассказывает что-то, чего я не могу разобрать. Улавливаю только слова: «Ступай, найди ее, но ничего пока не говори. Меня страшит первая минута!»
Но чего же страшиться? О чем столь ужасном должен он сообщить мне? Ноги отказываются переступить порог. Наклоняюсь, опершись о карниз арки. Я вижу его, это он; стоит с Дюмоном, тот поправляет плащ на его плечах. Зачем ему плащ в разгар лета? К чему это он заботится о плаще, вместо того чтобы бежать ко мне? Разве что он хочет скрыть от моих глаз свое потрепанное офицерское платье? Что говорит ему на ухо Дюмон? Я хочу закричать «Эмильен!», крик застревает у меня в горле, и я рыдаю; он услыхал, бросается ко мне, протягивает руки… нет, не руки, а руку! Он прижимает меня к груди одной рукой! Другая, правая, отнята по локоть; так вот что он хотел скрыть от меня в первую минуту!
При мысли о том, как он должен был страдать, как он еще, быть может, и сейчас