«Наградная» тема возникала в письмах Чехова не только как усмешка над тщеславием отца, но и как будто ироническое предостережение самому себе. В 1893 году в связи с государственной «службой» для получения «вечного» паспорта Чехов писал старшему брату, что надо бы собрать все его «заслуги и геройства» воедино. Сам составил шутливый перечень: «Мой отец имеет медаль для ношения на шее и брат Иван имеет тоже медаль, но в петлице. Наконец, я сам, чёрт возьми, имею жетон от „Петербургской газеты“ и в 1888 г. получил Пушкинскую премию из Академии наук <…>. Указ об отставке я тщусь украсить, дабы получить орден Станислава 3 степени и пряжку XL».
Чехов назвал «младший» орден в иерархии русских орденов (хотя он тоже давал права на личное дворянство) и «пряжку», нагрудный знак, в котором римские цифры обозначали срок беспорочной службы. Его носили ниже орденов и медалей. Иронизируя над своим кратким пребыванием в медицинском департаменте, Чехов поставил цифру XL, то есть 40 лет.
Шутки шутками, однако в 1897 году Чехов получил бронзовую медаль за труды по первой всеобщей переписи населения. А в записной книжке появилась мимолетная зарисовка с неуловимым подтекстом:
«— И вот вышел он во всех своих регалиях.
— А какие у него регалии?
— Бронзовая медаль за труды по переписи 97 г.».
В начале декабря 1899 года газета «Новости дня» сообщила о награждении Чехова орденом Святого Станислава 3-й степени за благотворительную деятельность в области народного просвещения. Не получив «пряжки» за мимолетную чиновничью карьеру, Чехов заслужил «младший» орден за попечительство над земскими школами и библиотеками Серпуховского уезда. Тот самый орден, который Чехов не раз в шутку поминал в своих письмах. Летом 1889 года Свободин рассказал Чехову: «Вчера в Красносельском театре в присутствии его величества разыграли мы Вашу милую шутку — „Предложение“ <…>. Хохот стоял в зале непрерывный. Царь смеялся от души. Вызывали нас два раза, — чего не бывает в официально-чинном Красносельском театре». Узнав об этом также из других писем, Чехов шутил: «Жду Станислава и производства в члены Государственного совета». Однажды шутка получилась горькой: «Мне снилось, что я получил Станислава 3 степени. Мать говорит, что мне предстоит нести крест».
Получив теперь, десять лет спустя, этот орден, который имел форму маленького креста и носился в петлице, Чехов не обмолвился о нем ни словом. А. Я. Бесчинский, один из редакторов «Крымского курьера», вспоминал, что Чехов просил ничего не печатать об этом в местной газете. Но от внимательных современников этот факт не ускользнул. Билибин, из переписки которого почти исчезло имя Чехова, вдруг спросил Ежова, то ли со скрытой иронией, то ли с удивлением: «Читали вы, что Чехов получил Станислава 3-й степени?»
Что касается личного дворянства, то и о нем Чехов не упоминал. В его записных книжках была ироническая запись: «Когда он узнал, что отец его получил дворянство, то стал подписываться так: Алексий». И еще запись на отдельном листе о молодом человеке, который женится на дочери чиновника, получившего дворянство только шесть лет назад. Потому на гербе девицы должны быть изображены судак, лещ и бутылка сивухи, «так как дед ее торговал в Харькове рыбой, понимаете ли, а отец служил по акцизу».
«Аристократическая» спесь, рассуждения одного героя о «белой кости» («В усадьбе») и претензии другого героя на родовитость, хотя дед его был мужик, а отец — солдат («Крыжовник»), воспринимались повествователем «комедианством», нелепостью. Какой-то ущербностью, даже болезнью, как у Федора Лаптева, который вдруг вообразил себя «представителем именитого купеческого рода» («Три года»), В этой повести современники, хорошо знавшие ближайшее окружение Чехова, разглядели прототипы — Павла Егоровича, Кундасову, По-хлебину. Чехов отрицал сходство. Однако между его письмами и признаниями главного героя, внука крепостного, сына купца, университетского человека Алексея Лаптева, существовала, конечно, не прямая, но тонко опосредованная связь. В отношении к религии, в воспоминаниях о детстве, в описании «амбара».
Лаптев рассказывал жене: «Играть и шалить мне и Федору запрещалось; мы должны были ходить к утрене и к ранней обедне, целовать попам и монахам руки, читать дома акафисты. Ты вот религиозна и всё это любишь, а я боюсь религии, и когда прохожу мимо церкви, то мне припоминается мое детство и становится жутко. Когда мне было восемь лет, меня уже взяли в амбар; я работал, как простой мальчик, и это было нездорово, потому что меня тут били почти каждый день. Потом, когда меня отдали в гимназию, я до обеда учился, а от обеда до вечера должен был сидеть всё в том же амбаре <…>»
Ничто в повести не обозначалось напрямую. Но мелькали детали из обстановки и быта «амбара» Гаврилова, где служили Павел Егорович, двоюродные братья Михаил Чехов и Алексей Долженко. Однако автобиографизм повести «Три года», наверно, не в этом, даже не в сходстве реалий детства Чехова и главного героя повести. Но, может быть, в том, что обнаружилось, как сильны в Чехове воспоминания о таганрогском детстве, что они, кажется, так и не отпустили его.
И еще — как он одинок и всегда наедине со своим прошлым, с самим собой. Последняя строка повести: «Поживем — увидим». В письмах Чехова эти слова встречались не раз, имели какой-то фаталистический оттенок, передавали не просто житейское, а какое-то особое чувство одиночества.
Оно прорвалось в письме Меньшикову от 28 января 1900 года. Чехов испугался слухов о болезни Толстого: «Я боюсь смерти Толстого. Если бы он умер, то у меня в жизни образовалось бы большое пустое место. Во-первых, я ни одного человека не люблю так, как его; я человек неверующий, но из всех вер считаю наиболее близкой и подходящей для себя именно его веру. Во-вторых, когда в литературе есть Толстой, то легко и приятно быть литератором <…>. В-третьих, Толстой стоит крепко, авторитет у него громадный, и, пока он жив, дурные вкусы в литературе, всякое пошлячество, наглое и слезливое, всякие шаршавые, озлобленные самолюбия будут далеко и глубоко в тени».
Меньшиков в ответном письме остановился на словах Чехова о вере. Отказавшись рассуждать о «вере» Толстого высказанной, Михаил Осипович восторгался его невысказанной верой, ощущавшейся в народных рассказах Толстого, «во многих отдельных мыслях и обмолвках». По сути, Чехов писал ему об этом же, восхищаясь романом «Воскресение». Но удивился концу: «Писать, писать, а потом взять и свалить всё на текст из Евангелия — это уж очень по-богословски. Решать всё текстом из Евангелия — это так же произвольно, как делить арестантов на пять разрядов. Почему на пять, а не на десять? Почему текст из Евангелия, а не из Корана? Надо сначала заставить уверовать в Евангелие, в то, что именно оно истина, а потом уж решать всё текстами».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});