Карандаш ломается и летит в сторону, Шан-Гирей бросается за ним и, отступив, чинит его.
Убит!.. к чему теперь рыданья,Пустых похвал ненужный хорИ жалкий лепет оправданья?(Взглядывает на Шан-Гирея.)Судьбы свершился приговор! Ш а н - Г и р е йСудьбы свершился приговор! Л е р м о н т о в (взглядывая в даль)Не вы ль сперва так злобно гналиЕго свободный, смелый дарИ для потехи раздувалиЧуть затаившийся пожар?Что ж? веселитесь... он мученийПоследних вынести не мог:Угас, как светоч, дивный гений,Увял торжественный венок. Ш а н - Г и р е й (как эхо)Угас, как светоч... Л е р м о н т о в (в гневе вспыхивая глазами)Его убийца хладнокровноНавел удар... спасенья нет:Пустое сердце бьется ровно,В руке не дрогнул пистолет. Ш а н - Г и р е йВ руке не дрогнул пистолет. Л е р м о н т о в (зло расхохотавшись)И что за диво?.. издалека,Подобный сотням беглецов,На ловлю счастья и чиновЗаброшен к нам по воле рока;Смеясь, он дерзко презиралЗемли чужой язык и нравы;Не мог щадить он нашей славы;Не мог понять в сей миг кровавый,На что он руку поднимал!..
Карандаш ломается с треском пополам. Шан-Гирей подсовывает очиненный карандаш, Лермонтов глядит на брата с нежностью, прозвучавшей и в его голосе:
И он убит - и взят могилой, Как тот певец, неведомый, но милый, Добыча ревности глухой, Воспетый им с такою чудной силой,Сраженный, как и он, безжалостной рукой.
Шан-Гирей, забывшись, заговаривает:
- О Ленском вспомнил, Мишель? Мне-то больше нравится Евгений Онегин.
Лермонтов, рассмеявшись, задумывается:
Зачем от мирных нег и дружбы простодушнойВступил он в этот свет завистливый и душныйДля сердца вольного и пламенных страстей?Зачем он руку дал клеветникам ничтожным,Зачем поверил он словам и ласкам ложным, Он, с юных лет постигнувший людей?..
Шан-Гирей с беспокойством и радостно:
- Мишель, ты успеваешь записывать? Давай я буду писать.
- Разве здесь не конец?
- Не знаю. Надо переписать, там видно будет. Это так хорошо, что я готов наконец поверить, Мишель, что ты гений.
- Нет, здесь еще не конец.
И прежний сняв венок - они венец терновый,Увитый лаврами, надели на него: Но иглы тайные сурово Язвили славное чело;Отравлены его последние мгновеньяКоварным шепотом насмешливых невежд, И умер он - с напрасной жаждой мщенья,С досадой тайною обманутых надежд.
Шан-Гирей, затаивая дыхание, твердит:
- Еще что-то, Мишель!
Л е р м о н т о в Замолкли звуки чудных песен, Не раздаваться им опять: Приют певца угрюм и тесен, И на устах его печать.
У открытой двери в кабинет Лермонтова стоят его друзья, удивленные и радостные, испытывая нечто, что древние греки называли катарсисом.
- Мишель, я перепишу.
- И я!
- И я!
- Как назвать?
- "Смерть поэта"?
- Нельзя лучше отозваться на смерть Пушкина, и пусть о том узнают все.
2
Стихотворение Лермонтова "Смерть поэта" необыкновенно быстро распространилось по городу, быстрее даже, если бы его опубликовали в журнале, очевидно, оно отвечало умонастроению общества, вдруг осознавшего гибель Пушкина как общенациональную трагедию. Строфы легко запоминались и произносились наизусть, простые, изумительные, полные юного чувства и мысли глубокой, как если бы явился новый Пушкин. Это был Лермонтов, обретший в несколько дней известность; он радовался по-детски, слушая похвалы и приветствия друзей и знакомых и их друзей и знакомых. В свете всякая новость распространяется скоро, в два-три вечера, и весь город уже твердит о ней.
Раевский, который познакомился с Краевским, журналистом, как называли в то время издателей и редакторов журналов и газет, чтобы ввести Лермонтова в мир литераторов, отнес к нему список, и тот, уже одобривший "Бородино" и передавший его в "Современник" Пушкина, выразил удивленное восхищение и обещал показать стихи Жуковскому и князю Вяземскому.
Монго-Столыпин приехал из Царского Села за списком стихотворения, о котором все у него спрашивали, собственноручно переписал, вызывая хохот у Лермонтова, поскольку за столь важным занятием он редко видел своего двоюродного дядю, который однако был на два года моложе своего племянника; впрочем, они считались просто двоюродными братьями и были, на удивление всем, неразлучными друзьями при всей разности внешности и характеров.
- Алексей Аркадьевич, куда же вы собрались, если не секрет? На балет? Неужели твоя новая пассия заказала тебе мои стихи? - Лермонтов шутя постоянно обращался к Монго то на "вы", то на "ты".
- Твои стихи, - с важным видом отвечал Алексей Аркадьевич, высокого роста красавец, худощавый, медлительный в речи и движениях, - у меня спрашивал Александр Карамзин. Я ему и отдам, с вашего позволения.
- О, это для меня большая честь! Если есть у нас на Руси литературный салон, то он у Карамзиных, как я слыхал! - расхохотался Лермонтов, веселый больше, чем когда-либо после весьма продолжительной болезни, почти три месяца, а за это время разыгралась трагедия Пушкина.
- Я не в салон, - возразил Алексей Аркадьевич, - а к Александру Карамзину. Он переживает смерть Пушкина так, словно повинен в ней.
- Это чувство всякого русского человека, я думаю, - произнес Лермонтов не без сарказма в голосе.
Монго-Столыпин приехал к Карамзиным в дом с окнами на Неву и Летний сад; его сразу привели в комнату Александра, который сидел за столом и что-то писал.
- Не помешал?
- Нет, конечно. Писал письмо к брату Андрею в Париж, почти уже кончил, не к спеху. Есть о чем подумать, хотя и поздно.
- Поздно?
- Садитесь, Алексей Аркадьевич.
- Я принес стихи, как обещал.
- О, спасибо! Хотя у сестры моей Софи уже есть список, и она в восторге. И дядя мой князь Вяземский, и Жуковский находят стихотворение Лермонтова на смерть Пушкина прекрасным. Но оно, скажу прямо, меня еще больше устыдило. Каются и князь Вяземский, и Жуковский, ближайшие друзья Пушкина. Все видели, все знали - и не понимали всей глубины трагедии Пушкина! - Карамзин вышагивал по комнате туда и сюда.
- Трагедии?
- На дуэли каждый из нас может погибнуть, хотите сказать?
- Точно так.
- Да, дуэль в данном случае частность. Пушкин сам в ней ничего трагического, я думаю, не видел. Он нашел в ней освобождение, он обрел в ней свободу. Но как же он был опутан!
Монго-Столыпин понял, что Карамзин хочет высказаться, как Лермонтов высказался в стихах о том, что волнует и беспокоит его душу, а слушать, не будучи сам говорлив, он умел. Он закурил трубку. Карамзин вернулся к столу, подобрал бумаги и взглянул на Столыпина.
- Вы спрашивали меня, - заговорил он, - что за человек Дантес. Теперь я знаю его, к несчастию, по собственному опыту. Дантес был пустым мальчишкой, когда приехал сюда, забавный тем, что отсутствие образования сочеталось в нем с природным умом, а в общем - совершенным ничтожеством как в нравственном, так и в умственном отношении. Если бы он таким и оставался, он был бы добрым малым, и больше ничего; я бы не краснел, как краснею теперь, оттого, что был с ним в дружбе, - но его усыновил Геккерн, по причинам, до сих пор совершенно неизвестным обществу ( которое мстит за это, строя предположения).
- И что же?
- Геккерн, будучи умным человеком и утонченнейшим развратником, какие только бывали под солнцем, без труда овладел совершенно умом и душой Дантеса, у которого первого было много меньше, нежели у Геккерна, а второй не было, может быть, и вовсе.
- Заложил душу дьяволу? Впрочем, продолжайте. Я слушаю вас внимательно, - зашевелился Алексей Аркадьевич и принял более удобную позу в кресле.
- Эти два человека, не знаю с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством и настойчивостью, что, пользуясь недалекостью ума этой женщины и ужасной глупостью ее сестры Екатерины, в один год достигли того, что почти свели ее с ума, и повредили ее репутации во всеобщем мнении.