– Смену давай, братаны. Чтобы хавку нам горячую.
– Перетопчешься, – крыли дружно конурку.
Смолкло, но через сто метров раздался еще одинокий голос:
– Дыбенко, как житуха у вас?
– Фельтикультяпистая.
– И у нас она самая… Эй, Карпович! Бегом, бегом! – захрипатил часовой со злой радостью, догоняя гоготом, и горстка солдат, что бежали, подхватить успела его на лету, загоготать.
Матюшин сжался, точно б хлестнули, но стерпел. А гогот да вскрики эти уж понеслись вдоль дороги эхом, сыпались с вышек, тупо, меленько, как градины.
После обычной утренней возни да таинственно домашнего завтрака в полупустой столовке размером с комнату, маслянисто разукрашенной по стенам цветочками, что живо пахли краской в тепле, длящееся от побудки время оборвалось. Солдаты ушли работать, слышно было в сытом их гуле, что на зону. А прибывших вдруг отделили, остались они с одним солдатом, что дневалил, в оглохшей, покинутой всеми казарме. Что делать, не сказали. Выходили и они не иначе как дневальными, но без места в этой пустоте. Матюшин терпел и, верно, забылся, потому что очутился в кабинете у офицера, сам не понимая, в каком времени и кто ж позвал да указал эту дверь. Что есть он в казарме, кабинет, отчего-то утаилось от его глаза. Сидел офицер за столом, подпираемый стенкой, а Матюшин сидел на табурете напротив офицера, отсаженный далеко от стола, как напоказ.
Офицер казался, сидя в четырех стенах, вовсе в роте чужаком. Походил на врача, что командует, даже не лечит, а проводит сам по себе осмотры. Матюшин пробыл в роте неполные сутки, но из-за того проклятого человека, кем его обзывали и гоготали, узнавая, тыча, как в урода, ощутил здесь такое одиночество, будто б пропал из жизни. А в том офицере чудился огонек жизни. Тот задавал чередой простые, бесцветные вопросы, но отвечать о себе было как мучиться – костенел язык, слабело и кружилось в голове. Верно, офицер определил его скоренько в дурачки, потому что отпустил из кабинета, глядя как на пустое место. Матюшин осознавал, что сделался офицеру ненужным, и, погружаясь как под воду, глотал равнодушный, безвоздушный взгляд. Русский человек это был, но с чудной нерусской фамилией, а с какой, Матюшин утерял в череде разговорца. Такой молодой, но в силе возраста своего, что были они с ним не иначе-то близки по рождению годами.
Солдаты воротились усталые с работ, глядели за обедом злее. Один гаркнул, чтоб те, кто не работал, брали только черный хлеб, что пшеничный им есть не положено. После обеда объявили вдруг отбой. Положено было спать посреди дня. Ложиться в койку было диковато, будто б складываться в коробку. Усталые, солдаты позасыпали, а Матюшин заставлял себя лежать, и нельзя было постигнуть, что происходит, откуда взялся этот дневной сон, как у детей.
После побудки, в шестом часу, солдаты собрались на зону.
Оружейная камера, похожая на клетку, где вместо стены стояла с толстыми прутьями решетка, вмонтирована была тут же, в глуби спального помещения. Солдаты проходили сквозь залу, с рядами ее пустыми коек, вооружившись. Автоматы были черные, с деревяшками облезлыми прикладов. Пустые койки да черные автоматы лезли вместо людей в глаза. Уходил начальником на зону вчерашний добрый старшина. В казарму с ним пришла из поселка девочка, его дочь, укутанная зимним шарфом. Она цеплялась за отца и веселила солдат, но вовсе их не пугалась. Начальник успевал приветить дочурку и накричать на солдат. Когда порядились во дворе, то жалась сонливо у ног отца, а тот где-то высоко отдавал последние указания. Солдаты пошагали по дороге на зону, и весь оковалок их строевой уважительно отставал из-за дочки крохотной начальника, которая полозила ножками за отцом по грязце.
Спустя время на дороге показался сменившийся с зоны взвод. Эти шагали разболтанней и на подходах горланили. Они ворвались с автоматами во двор, рассыпавшись по человеку. Двор покрылся вмиг разнотравьем лиц, цветастыми нерусскими речами. Одни побежали вразвалочку да охая за казарму. Другие исчезли в казарме или бросились брататься с разомлевшим сытым дневальным да расхватывать вкусные его сигареты. Матюшин с Ребровым теперь достались, перетекли этому взводу и топтались во дворе, будто б со всеми.
– Карпович, вона твой братан, – вскружились довольные голоса. Однако ж покрикивали стоящие в сторонке нерусские. Они глядели и ждали, погоняя того, кто невидим был в их пестром сброде. Матюшин впивался в этот сброд, искал похожего на себя, а вышел улыбающийся, толстогубый, круглолицый – как повар примерный. Раскинул большие руки и, как если б давно тосковал, облапил его побыстрей.
– Привет, братишка, слышал я про тебя, – пропел он радушно у всех на глазах. – Ждал не дождался с тобой поздороваться. Как устроился? Как живешь?
Кругом гоготали. Посмешищем был этот солдат. Потому говорил он так громко, так слащаво – забавлял их, исполнял их желание, но угодливо и перед Матюшиным, которого всем видом уважал. Он опасался сброда солдат, но будто издевался над ними, встречая того, в ком презирали его подобие, без ухмылок да страха. Матюшин испытал силу и крепость его рук, растерялся, промолчал. Он хорошенько помнил сказанное в ночи Дыбенкой, но это был не тот, которого он ждал, помрачась за сутки и озлившись. Это был человек. Жалкий тем, что угождал, но сильный терпением, крепкий руками. Главное ж, человек этот был самим собой, таким, какой есть, до неузнаваемости другим, схожим с ним разве обносившейся солдатской робой да одиноким местом посреди гогочущей, глазеющей, довольной солдатни.
Во двор зашли с дороги особнячком еще двое – хрупенький косолапый сержант и важный строгий солдат, что держал у ноги такого ж строгого вида, но живо вертящую в ошейнике башкой овчарку, которую манило к людям. Шагали ж они стороной, надо им было в казарму, но солдат обернулся и крикнул как собаке:
– Карпович! Принеси!
Солдатня уныло затихла. Двор задышал покоем.
– Ну, не забывай своего друга, – улыбнулся тот и скорей проговорил: – Вечерком погуляем от них, где потише. Особенно я.
Карпович бодро побежал, догнал их, и уже втроем они скрылись за углом казармы. Но бултыхалось в нем что-то больное, падшее, отчего было его жалко. Так передвигаются с грыжей – нелегко, держа ее рукой. Матюшин долго глядел ему в спину. Вдруг ему почудилось, что отвалились от Карповича ноги, которые волок, а в следующий миг Матюшин успел увидеть каменистые рубцы на брюшке его сапог – точно таких, какие и Матюшин волочил уродами на своих ногах. Матюшин шатнулся от смятения в сторону, попятился, но прошло время, и уже на построении он стоял успокоенный, понимая правду. Первый в ряду, он далеко отстоял от Карповича. Ужин усадил их ближе, они друг дружку видели. Карпович любил белый хлеб. Объедал гусеницей его прозрачные листики. Его обсмеивали, верно, как и всегда, а он с удовольствием наедался. Матюшин тоже думал о нем сквозь ухмылку. Мысли же его теперь были самые простые: он поглядел, что Карпович выбрит да подшит, и готовился спросить на разок побриться да подшиться. Без копья в кармане примеривался он взять у Карповича, довольный тем фактом в своей судьбе, что Карпович уж не откажет.
До вечерней поверки солдатня праздновала. Шлялись по казарме, выходили вздохнуть во двор, где расселись кружком под небом узбеки и взаправду радовались, барабанили по коленкам ладошками, пели свои заунывные песни. Карпович сам отыскал его, позвал за собой. Они прошли поющих узбеков и оказались, уйдя шагов на сто от казармы, в пустынном диком саду, похожем на разрытый могильник, но пахнущем отчего-то яблоками. Серые старые яблони дыбились из земли могучими тихими скелетами. Карпович дал сигарету. Они уселись привольно на склонах ветвей, что шатнулись, будто качели. Яблоня тяжко дрогнула.
– Хорошая атмосфера, не то что в казарме. В прошлом году яблочки сюда ходили брать, везде валялись, – вспомнил сладко Карпович и сказал доверительней, серьезней: – Зима тоже была потом, негодяйка, заморозить решила. Пожалуй, пропал садик. Лично я дышать не мог, воздух замораживался. Шагаем на вышку, снегу по пояс, убеждаю себя: ну, застрелюсь. А меня китаец в спину толкает. А я шагаю и убеждаю: ну нет, застрелюсь, ну теперь все стало на свои места. Что ты молчишь, пропащая душа? Я уже уйму тебе рассказал, но не услышал ни одного слова. Наговорили на меня, небось уже целым возом грязи облили? Скоты! Видел того, маленького? Это он, китаец. Скоты, выставили меня перед всем взводом! А рядом был, с овчаркой, это тут есть инструктор, еще его узнаешь. Вот кто настоящая скотина. Ну ничего, еще поплачут.
– А почему кричали мне все, узнали сразу, это что, сапоги у нас похожие, поэтому кричат? – проговорил Матюшин.
– Пускай кричат, братишка, ты не обращай внимания. Нас теперь двое. Ты, гляжу, зашил, а я проволокой, так крепче. Ну, что сапоги, ну, сапоги. Я сразу почувствовал, скажу честно, родную душу. Сам я тоже в этой роте настрадался, но ничего у них не получилось, так что не расстраивайся, я все уже сделал, пока ты дома отсиживался, хитрец.