В двух словах я, не открывая вполне своей цели, сказал, что приехал изучать замок, и показал документы.
– Гм. Хорошо хоть документы есть… – К моему удивлению, он взял их и внимательно просмотрел. – А то за последнее время почему-то очень многие заинтересовались этим несчастным замком… которого, возможно, скоро совсем не будет.
– Почему?
– Добьют люди, если не добило время.
– А что?
– Собираются рушить кусок стены. Будут делать скотный двор.
– Гм. Даже если скотный двор (Жихович неодобрительно покосился на меня, но увидел, что я улыбаюсь), так что, ворот нету?
– Есть. Узкие. А на случай пожара, простите, правила пожарной безопасности предусматривают два выхода. А костел посмотреть не хотите?
– Затем и пришел.
Вошли. Ксендз преклонил колено. Я, конечно, нет.
Мои предки не преклоняли колен. Просто заходили, думали, сколько им надо было, и снова выходили к жизни.
Огромная пещера костела была тем, что называется, «мрак, напоенный светом». В нефах полутьма. Под сводами, на алтарной части, на колоннах – радостный и возвышенный свет: на росписи, резьбе, многочисленных фигурах.
Не имею возможности описать все богатство старинных икон. Некоторые XIV столетия. Не могу передать и росписей, которые сияли темным и светлым багрецом, желтым и глубоко-синим. Нельзя описать и великолепной, старой диспропорции фигур алтаря. Об этом нельзя.
Когда мы взобрались к органу, который матово светился черным, золотым, слегка ржавым и приглушенной зеленью, ксендз вдруг сказал мне:
– Это еще что! А вот если с карниза смотреть – голова закружится от красоты.
Карниз опоясывал изнутри, с трех сторон, весь храм, висел на высоте метров восемнадцати, был с легким наклоном книзу и шириной сантиметров семьдесят.
– Пошли. – И Леонард Жихович легко перелез через балюстраду хоров, пошел, словно по дороге, по этому кошмару.
– Не дрейфь! – сказал я себе и буквально оторвал руку от балюстрады. А потом уже было все равно. Я глянул вниз, увидел фигурки людей с мизинец, и фотоаппарат чувствительно, ощутимо потянул меня вниз. Ксендз шел впереди и давал толковые, поучительные, доходчивые и вразумительные объяснения. Он, казалось, совсем не думал, что кто-то другой может идти по этому мосту в ад совсем не как по дороге.
– Видите, волхвы! Какой колорит!.. А матерь божья – это же чудо! Какая красота! Голова кружится!
У меня в самом деле кружилась голова от «так-кой красоты»! Я старался только лихорадочно не цепляться за стену, да это и не удалось бы, потому что она плавно переходила в полукруг свода.
Когда я наконец снова вылез на хоры и взглянул на маленьких, словно в перевернутый бинокль, людей внизу, я почувствовал, что еще минута, и я стану мокрым, как мышь.
– Ну как? – триумфально спросил Жихович.
– Чудесно! – ответил я. – Wunderbar! [51] И часто это вы так «развлекаетесь»?
– А что? – невинно спросил он. – Иногда голубь залетит, бьется – нельзя же, чтобы разбилось божье создание. Идешь открывать окно.
– Нельзя, чтобы разбилось божье создание, это верно, – сказал я, посмотрев в пропасть.
Когда спустились вниз, в солнечную полутьму, меня все еще словно покачивало. Когда-то, подростком, я совсем не боялся высоты, мог сидеть на крыше пятиэтажного дома, свесив ноги вниз. Но, как говорят поляки, «до яснэй холеры»: ноги у тридцативосьмилетнего совсем не такие, как у пятнадцатилетнего.
– Что вас еще интересует? – спросил ксендз.
– Витовт Федорович Ольшанский.
– Тот?
– Тот. Что это был за человек?
– Столп веры. Много для нее сделал. В частности, этот костел.
– Словом…
– Словом, чуть не блаженный.
– Beatus[52]?
– Beatus.
– А что это за легенда о его жене?
– А, и вы слышали? Заговор Валюжинича и побег?
– Легенда широко известная.
– Что же, неблагодарная женщина. Как многие из них. Недаром ее бискуп Героним из Кладно попрекал. Убежали, захватив сокровища. Судья Станкевич (а вы знаете, что тогда судья зачастую был и следователем), средневековый белорусский Холмс, а он был человеком для тех времен гуманным, пытки – явление тогда обычное – применил только два раза, а тогда и сам магнат покаялся, что был в гневе.
– Но ведь говорили…
– И он и люди на евангелии поклялись, что беглецы живы… Жаль, окончился род. И последний из них повел себя не наилучшим образом. Вдовец, дети умерли – ему бы о боге думать. А он…
– Что он?..
– Спутался с немцами, – коротко бросил ксендз.
– Как?
– Ну, не с гестапо. Шефом Кладненского округа гестапо был такой… а, да ну его. Так Ольшанский связался с ними только под самый конец. Тут друзьями его были комендант Ольшан, граф Адельберт фон Вартенбург да из айнзатцштаба Франц Керн. А это хуже, чем из гестапо.
– Да, в определенном смысле хуже.
– Почему вы согласились с моим мнением?
– Это ведомство Розенберга. Грабеж ценностей. Вековых достояний человеческого гения.
– Да. И уж чего они в окрестностях Кладно ни награбили! Только вот Ольшанский цел был. Пока в мае сорок четвертого не начала гулять по приказу Гиммлера «kommenda 1005» – уничтожение следов преступления, «акции санитарные».
– И что тогда?
– Тогда дворец Ольшанского вместе с сокровищами сгорел. А сам он убрался с немцами. По слухам, вскорости умер… Ну, это он один такой был. А надгробие того Ольшанского – вот оно.
На высоком, метра в два высотой, ложе из редчайшего зеленого мрамора лежал в позе спящего человек в латах. Меч лежал сбоку, шлем откатился в сторону. Могучая фигура, широченная грудь, длинные стройные ноги. Лицо мужественное, брови нахмуренные, рот твердо сжат, но какая-то такая складка была в этих устах, что не хотел бы я с ним связываться при жизни, и хорошо, что мне это не угрожает. Рассыпались пышные волосы.
И кого-то мне напоминает эта статуя. Из тех, кого видел в жизни. Крыштофовича, который спас меня тогда под Альбертином? Нет, у того лицо было мягче. Кого-то из актеров? Габена? Нет, у этого облик не такой простой, хотя такой же суровый. Жана Маре? Похож. Или кого-то из исторических деятелей? Медичи? Коллеоне? А, все надгробия достаточно похожи одно на другое. Как большинство средневековых статуй. Несмотря на некоторые индивидуальные черты. Потому что заказчик или потомки хотели видеть в лице, в своем портрете нечто определенное самой эпохой.
Мы вышли. Как раз в это время начали мягко бить часы.
– В войну стояли, – сказал ксендз. – Но я, придя сюда, решил отремонтировать. А ремонтировал наш органист. Механик хоть куда. И даже календарь действует. Ну, кое о чем не догадался. Механизмы же не совсем те. Лунный календарь врет. Неизвестно, какие там валики-молоточки и почему-то вогнутые зеркала. Тут и Галилей не разобрался бы.
– Я, к сожалению, тоже. Профан. Ну и как органист?
– Исключительный. Это счастье – найти хорошего органиста. Только…
– Что?
– Иногда озорует. Однажды взял и посреди мессы «Левониху» врезал… Ну, а где другого взять?
– Н-да, веселый у вас костел.
– Бывают еще веселее. – Он позвал костельного и отдал какое-то распоряжение.
Мы подошли к красной «Яве». Ксендз ловко откинул подножку.
– Ваша?
– Да. – Он увидел мое удивление. – Вот и один мой штатский… гм… удивился и пожурил: «Что же это вы так свой авторитет подрываете? Ксендз. Ну, почему мотоцикл?» А я ему: «Потому что денег на машину не хватает».
– Где замок?
– А вон, через ров. Я не пойду с вами. Гадко иногда смотреть.
Мотоцикл затрещал и в мгновение ока исчез с моих глаз. Я покачал головой и пошел в сторону замка.
Зеленела трава. Мягкие, уже живые, благодарные весне деревья готовились к своему великому ежегодному делу: пробить почки, выпустить листву, дать миру и людям зелень, красоту, кислород, милостиво убрать из воздуха то, что надышали люди со своими заводами, а потом пожелтеть от этого и, ничего не требуя взамен, покорно и кротко опасть на землю. Но до этого было еще далеко, и какими радостными в предчувствии этой работы были кущи старинного, запущенного, поредевшего деревьями и погустевшего кустарниками парка, который давно стал похож на лиственный лес с липами, тополями, грозно вознесенными патриархами-дубами и с подлеском орешника, крушины, боярышника, красной смородины, переплетенным лианами хмеля и колючим ежевичником.
Было чудо как хорошо.
Впереди блеснула еще чистая, не позеленевшая вода (это придет позже, с теплом): речка не речка, а скорее рукав речки, превращенный когда-то в ров. Ветхий мостик лежал над водой. И тут я остановился, будто меня кто ударил.
Глазам открылось нечто такое, во что трудно было поверить, чего не бывает и не должно быть посреди этой разнеженной весенней природы, посреди этих ласковых деревьев и зеленой травы.