Какая сцена представилась ему! Два жокея, в графской ливрее, держали верховых лошадей. На одну из них граф и человек сажали Наденьку; другая приготовлена была для самого графа. На крыльце стояла Марья Михайловна. Она, наморщившись, с беспокойством смотрела на эту сцену.
– Крепче сиди, Наденька, – говорила она. – Посмотрите, граф, за ней, ради Христа! Ах! я боюсь, ей-богу, боюсь. Придерживайся за ухо лошади, Наденька: видишь, она точно бес – так и юлит.
– Ничего, maman, – весело сказала Наденька, – я ведь уж умею ездить: посмотрите.
Она хлестнула лошадь, та бросилась вперёд и начала прыгать и рваться на месте.
– Ах, ах! держите! – закричала Марья Михайловна, махая рукой, – перестань, убьёт!
Но Наденька потянула поводья, и лошадь стала.
– Видите, как она меня слушается! – сказала Наденька и погладила лошадь по шее.
Адуева никто и не заметил. Он, бледный, молча смотрел на Наденьку, а она, как на смех, никогда не казалась так хороша, как теперь. Как шла к ней амазонка и эта шляпка с зелёной вуалью! как обрисовывалась её талия! Лицо одушевлено было стыдливою гордостью и роскошью нового ощущения. Румянец то пропадал, то выступал от удовольствия на щеках. Лошадь слегка прыгала и заставляла стройную наездницу грациозно наклоняться и откидываться назад. Стан её покачивался на седле, как стебель цветка, колеблемый ветерком. Потом жокей подвёл лошадь графу.
– Граф! мы опять через рощу поедем? – спросила Наденька.
«Опять!» – подумал Адуев.
– Очень хорошо, – отвечал граф. Лошади тронулись с места.
– Надежда Александровна! – вдруг закричал Адуев каким-то диким голосом.
Все остановились как вкопанные, как будто окаменели, и смотрели в недоумении на Александра. Это продолжалось с минуту.
– Ах, это Александр Федорыч! – первая сказала мать, опомнившись. Граф приветливо поклонился. Наденька проворно откинула вуаль от лица, обернулась и посмотрела на него с испугом, открыв немного ротик, потом быстро отвернулась, стегнула лошадь, та рванулась по вперёд и в два прыжка исчезла за воротами; за нею пустился граф.
– Тише, тише, ради бога, тише! – кричала мать вслед, – за ухо держи. А! господи боже мой, того и гляди упадёт: что это за страсти такие!
И всё пропало; слышен был только лошадиный топот, да пыль облаком поднялась с дороги. Александр остался с Любецкой. Он молча смотрел на неё, как будто спрашивал глазами: «Что это значит?» Та не заставила долго ждать ответа.
– Уехали, – сказала она, – и след простыл! Ну, пусть молодёжь порезвится, а мы с вами побеседуем, Александр Федорыч. Да что это две недели о вас ни слуху ни духу: разлюбили, что ли, нас?
– Я был болен, Марья Михайловна, – угрюмо отвечал он.
– Да, это видно: вы похудели и бледные такие! Сядьте-ка поскорей, отдохните; да не хотите ли, я прикажу сварить яичек всмятку? до обеда ещё долго.
– Благодарю вас; я не хочу.
– Отчего? ведь сейчас будут готовы; а яйца славные: чухонец только сегодня принёс.
– Нет-с, нет.
– Что ж это с вами? А я всё жду да жду, думаю: что ж это значит, и сам не едет и книжек французских не везёт? Помните, вы обещали что-то: «Peau de chagrin»[12], что ли? Жду, жду – нет! разлюбил, думаю, Александр Федорыч нас, право разлюбил.
– Я боюсь, Марья Михайловна, не разлюбили ли вы меня?
– Грех вам бояться этого, Александр Федорыч! Я люблю вас как родного; вот не знаю, как Наденька; да она ещё ребёнок: что смыслит? где ей ценить людей! Я каждый день твержу ей: что это, мол, Александра Федорыча не видать, что не едет? и всё поджидаю. Поверите ли, каждый день до пяти часов обедать не садилась, всё думала: вот подъедет. Уж и Наденька говорит иногда: «Что это, maman, кого вы ждёте? мне кушать хочется, и графу, я думаю, тоже…»
– А граф… часто бывает?.. – спросил Александр.
– Да почти каждый день, а иногда по два раза в один день; такой добрый, так полюбил нас… Ну, вот, говорит Наденька: «Есть хочу да и только! пора за стол». – «А как Александр Федорыч, говорю я, будет?..» – «Не будет, говорит она, хотите пари, что не будет? нечего ждать…» – Любецкая резала Александра этими словами, как ножом.
– Она… так и говорила? – спросил он, стараясь улыбнуться.
– Да, так-таки и говорит и торопит. Я ведь строга, даром что смотрю такой доброй. Я уж бранила её: «То ждёшь, мол, его до пяти часов, не обедаешь, то вовсе не хочешь подождать – бестолковая! нехорошо! Александр Федорыч старый наш знакомый, любит нас, и дяденька его Пётр Иваныч много нам расположения своего показал… нехорошо так небрежничать! он, пожалуй, рассердится да не станет ходить…»
– Что ж она? – спросил Александр.
– А ничего. Ведь вы знаете, она у меня такая живая – вскочит, запоёт да побежит или скажет: «Приедет, если захочет!» – такая резвушка! я и думаю – приедет. Смотришь, ещё день пройдёт – нет! Я опять: «Что это, Наденька, здоров ли Александр Федорыч!» – «Не знаю, говорит, maman, мне почём знать?» – «Пошлём-ка узнать, что с ним?» Пошлём да пошлём, да так вот и послали: я-то забыла, понадеялась на неё, а она у меня ветер. Вот теперь далась ей эта езда! увидала раз графа верхом из окна и пристала ко мне: «хочу ездить» да и только! Я туда, сюда, нет – «хочу!» Сумасшедшая! Нет, в моё время какая верховая езда! нас совсем не так воспитывали. А нынче, ужас сказать, дамы стали уж покуривать: вон, напротив нас молодая вдова живёт: сидит на балконе да соломинку целый день и курит; мимо ходят, ездят – ей и нужды нет! Бывало, у нас, если и от мужчины в гостиной пахнет табаком…
– Давно это началось? – спросил Александр.
– Да не знаю, говорят, лет с пять в моду вошло: ведь всё от французов…
– Нет-с, я спрашиваю: давно ли Надежда Александровна ездит верхом?
– Недели с полторы. Граф такой добрый, такой обходительный: чего, чего не делает для нас; как её балует! Смотрите, сколько цветов! всё из его саду. Иной раз совестно станет. «Что это, говорю, граф, вы её балуете? она совсем ни на что не похожа будет!..» – и её побраню. Мы с Марьей Ивановной да с Наденькой были у него в манеже: я ведь, вы знаете, сама за ней наблюдаю: уж кто лучше матери усмотрит за дочерью? я сама занималась воспитанием и не хвастаясь скажу: дай бог всякому такую дочь! Там при нас Наденька и училась. Потом завтракали у него в саду, да вот теперь каждый день и ездят. Что это, какой богатый у него дом! мы смотрели: всё так со вкусом, роскошно!
– Каждый день! – сказал Александр почти про себя.
– Да что ж не потешить! сама тоже молода была… бывало…
– И долго они ездят?
– Часа по три. Ну, а вы чем это заболели?
– Я не знаю… у меня что-то грудь болит… – сказал он, прижав руку к сердцу.
– Вы ничего не принимаете?
– Нет.
– Вот то-то молодые люди! всё ничего, всё до поры до времени, а там и спохватятся, как время уйдёт! Что ж вам, ломит, что ли, ноет или режет?
– И ломит, и ноет, и режет! – рассеянно сказал Александр.
– Это простуда; сохрани боже! не надо запускать, вы так уходите себя… может воспаление сделаться; и никаких лекарств! Знаете что? возьмите-ка оподельдоку, да и трите на ночь грудь крепче, втирайте докрасна, а вместо чаю пейте траву, я вам рецепт дам.
Наденька воротилась бледная от усталости. Она бросилась на диван, едва переводя дух.
– Смотри-ка! – говорила, приложив ей руку к голове, Марья Михайловна, – как уходилась, насилу дышишь. Выпей воды да поди переоденься, распусти шнуровку. Уж не доведёт тебя эта езда до добра!
Александр и граф пробыли целый день. Граф был неизменно вежлив и внимателен к Александру, звал его к себе взглянуть на сад, приглашал разделить прогулку верхом, предлагал ему лошадь.
– Я не умею ездить, – холодно сказал Адуев.
– Вы не умеете? – спросила Наденька, – а как это весело! Мы опять завтра поедем, граф?
Граф поклонился.
– Полно тебе, Наденька, – заметила мать, – ты беспокоишь графа.
Ничто, однако ж, не показывало, чтобы между графом и Наденькою существовали особенные отношения. Он был одинаково любезен и с матерью и с дочерью, не искал случая говорить с одной Наденькой, не бежал за нею в сад, глядел на неё точно так же, как и на мать. Её свободное обращение с ним и прогулки верхом объяснялись, с её стороны, дикостью и неровностью характера, наивностью, может быть ещё недостатком воспитания, незнанием условий света; со стороны матери – слабостью и недальновидностью. Внимательность и услужливость графа и его ежедневные посещения можно было приписать соседству дач и радушному приёму, который он всегда находил у Любецких.
Дело, кажется, естественное, если глядеть на него простым глазом; но Александр смотрел в увеличительное стекло и видел многое… многое… чего простым глазом не усмотришь.
«Отчего, – спрашивал он себя, – переменилась к нему Наденька?» Она уж не ждёт его в саду, встречает не с улыбкой, а с испугом, одевается с некоторых пор гораздо тщательнее. Нет небрежности в обращении. Она осмотрительнее в поступках, как будто стала рассудительнее. Иногда у ней кроется в глазах и в словах что-то такое, что похоже на секрет… Где милые капризы, дикость, шалости, резвость? Всё пропало. Она стала серьёзна, задумчива, молчалива. Её как будто что-то мучит. Она теперь похожа на всех девиц: такая же притворщица, так же лжёт, так заботливо расспрашивает о здоровье… так постоянно внимательна, любезна по форме… к нему… к Александру! с кем… о боже! И сердце его замирало.