Он с бешенством схватил её за руку.
– Maman, maman! сюда! – пронзительным голосом закричала Наденька, вырываясь от Александра, и, вырвавшись, опрометью бросилась бежать домой.
Он сел на скамью и схватился руками за голову.
Она прибежала в комнату бледная, испуганная и упала на стул.
– Что ты? что с тобой? что ты кричишь? – спросила встревоженная мать, идя ей навстречу.
– Александр Федорыч… нездоров! – едва могла проговорить она.
– Так что ж так пугаться?
– Он такой страшный… maman, не пускайте его, ради бога, ко мне.
– Как ты меня перепугала, сумасшедшая! Ну что ж, что нездоров? я знаю, у него грудь болит. Что тут страшного? не чахотка! потрёт оподельдоком – всё пройдёт: видно, не послушался, не потёр.
Александр опомнился. Горячка прошла, но мука его удвоилась. Сомнений он не прояснил, а перепугал Наденьку и теперь, конечно, не добьётся от неё ответа: не так взялся за дело. Ему, как всякому влюблённому, вдруг пришло в голову и то: «Ну, если она не виновата? может быть, в самом деле она равнодушна к графу. Бестолковая мать приглашает его каждый день: что же ей делать? Он, как светский человек, любезен; Наденька – хорошенькая девушка: может быть, он и хочет нравиться ей, да ведь это ещё не значит, что уж и понравился. Ей, может быть, нравятся цветы, верховая езда, невинные развлечения, а не сам граф? Да положим даже, что тут есть немного и кокетства: разве это не простительно? другие и старше, да бог знает что делают».
Он отдохнул, луч радости блеснул в душе. Влюблённые все таковы: то очень слепы, то слишком прозорливы. Притом же так приятно оправдать любимый предмет!
«А отчего же перемена в обращении со мной? – вдруг спрашивал он себя и снова бледнел. – Зачем она убегает меня, молчит, будто стыдится? зачем вчера, в простой день, оделась так нарядно? гостей, кроме его, не было. Зачем спросила, скоро ли начнутся балеты?» Вопрос простой; но он вспомнил, что граф вскользь обещал доставать всегда ложу, несмотря ни на какие трудности: следовательно, он будет с ними. «Зачем вчера ушла из саду? зачем не пришла в сад? зачем спрашивала то, зачем не спрашивала…»
И снова впал он в тяжкие сомнения и снова жестоко мучился и дошёл до заключения, что Наденька даже никогда его и не любила.
«Боже, боже! – говорил он в отчаянье, – как тяжело, как горько жить! Дай мне это мёртвое спокойствие, этот сон души…»
Через четверть часа он пришёл в комнату унылый, боязливый.
– Прощайте, Надежда Александровна, – сказал он робко.
– Прощайте, – отвечала она отрывисто, не поднимая глаз.
– Когда позволите мне прийти?
– Когда вам угодно. Впрочем… мы на той неделе переезжаем в город: мы вам дадим знать тогда…
Он уехал. Прошло более двух недель. Все уже переехали с дач. Аристократические салоны засияли снова. И чиновник засветил две стенные лампы в гостиной, купил полпуда стеариновых свеч, расставил два карточные стола, в ожидании Степана Иваныча и Ивана Степаныча, и объявил жене, что у них будут вторники.
А Адуев всё не получал от Любецких приглашения. Он встретил и повара их, и горничную. Горничная, завидя его, бросилась бежать прочь: видно было, что она действовала в духе барышни. Повар остановился.
– Что это вы, сударь, забыли нас? – сказал он, – а мы уж недели полторы как переехали.
– Да, может быть, вы… не разобрались, не принимаете?
– Какое, сударь, не принимаем: уж все перебывали, только вас нет; барыня не надивится. Вот его сиятельство так каждый день изволит жаловать… такой добрый барин. Я намедни ходил к нему с какой-то тетрадкой от барышни – красненькую пожаловал.
– Какой же ты дурак! – сказал Адуев и бросился бежать от болтуна. Он прошёл вечером мимо квартиры Любецких. Светло. У подъезда карета.
– Чья карета? – спросил он.
– Графа Новинского.
На другой, на третий день то же. Наконец однажды он вошёл. Мать приняла его радушно, с упрёками за отсутствие, побранила, что не трёт грудь оподельдоком; Наденька – покойно, граф – вежливо. Разговор не вязался.
Так был он раза два. Напрасно он выразительно глядел на Наденьку; она как будто не замечала его взглядов, а прежде как замечала! бывало, он говорит с матерью, а она станет напротив него, сзади Марьи Михайловны, делает ему гримасы, шалит и смешит его.
Им овладела невыносимая тоска. Он думал о том только, как бы свергнуть с себя этот добровольно взятый крест. Ему хотелось добиться объяснения. «Какой бы ни был ответ, – думал он, – всё равно, лишь бы превратить сомнение в известность».
Долго обдумывал он, как приняться за дело, наконец выдумал что-то и пошёл к Любецким.
Всё благоприятствовало ему. Кареты у подъезда не было. Тихо прошёл он залу и на минуту остановился перед дверями гостиной, чтобы перевести дух. Там Наденька играла на фортепиано. Дальше через комнату сама Любецкая сидела на диване и вязала шарф. Наденька, услыхавши шаги в зале, продолжала играть тише и вытянула головку вперёд. Она с улыбкой ожидала появления гостя. Гость появился, и улыбка мгновенно исчезла; место её заменил испуг. Она немного изменилась в лице и встала со стула. Не этого гостя ожидала она.
Александр молча поклонился и, как тень, прошёл дальше, к матери. Он шёл тихо, без прежней уверенности, с поникшей головой. Наденька села и продолжала играть, озираясь по временам беспокойно назад.
Через полчаса мать зачем-то вызвали из комнаты. Александр пришёл к Наденьке. Она встала и хотела идти.
– Надежда Александровна! – сказал он уныло, – подождите, уделите мне пять минут, не более.
– Я не могу слушать вас! – сказала она и пошла было прочь, – в последний раз вы были…
– Я был виноват тогда. Теперь буду говорить иначе, даю вам слово: вы не услышите ни одного упрёка. Не отказывайте мне, может быть, в последний раз. Объяснение необходимо: ведь вы мне позволили просить у маменьки вашей руки. После того случилось много такого… что… словом – мне надо повторить вопрос. Сядьте и продолжайте играть: маменька лучше не услышит; ведь это не в первый раз…
Она машинально повиновалась: слегка краснея, начала брать аккорды и в тревожном ожидании устремила на него взгляд.
– Куда же вы ушли, Александр Федорыч? – спросила мать, воротясь на своё место.
– Я хотел поговорить с Надеждой Александровной о… литературе, – отвечал он.
– Ну, поговорите, поговорите: в самом деле, давно вы не говорили.
– Отвечайте мне коротко и искренно на один только вопрос, – начал он вполголоса, – и наше объяснение сейчас кончится… Вы меня не любите более?
– Quelle idee![14] – отвечала она, смутившись, – вы знаете, как maman и я ценили всегда вашу дружбу… как были всегда рады вам…
Адуев посмотрел на неё и подумал: «Ты ли это, капризное, но искреннее дитя? эта шалунья, резвушка? Как скоро выучилась она притворяться? как быстро развились в ней женские инстинкты! Ужели милые капризы были зародышами лицемерия, хитрости?.. вот и без дядиной методы, а как проворно эта девушка образовалась в женщину! и всё в школе графа, и в какие-нибудь два, три месяца! О дядя, дядя! и в этом ты беспощадно прав!»
– Послушайте, – сказал он таким голосом, что маска вдруг слетела с притворщицы, – оставим маменьку в стороне: сделайтесь на минуту прежней Наденькой, когда вы немножко любили меня… и отвечайте прямо: мне это нужно знать, ей-богу, нужно.
Она молчала, только переменила ноты и стала пристально рассматривать и разыгрывать какой-то трудный пассаж.
– Ну, хорошо, я изменю вопрос, – продолжал Адуев, – скажите, не заменил ли – не назову даже кто – просто, не заменил ли кто-нибудь меня в вашем сердце?..
Она сняла со свечки и долго поправляла светильню, но молчала.
– Отвечайте же, Надежда Александровна: одно слово избавит меня от муки, вас – от неприятного объяснения.
– Ах, боже мой, перестаньте! что я вам скажу? мне нечего сказать! – отвечала она, отворачиваясь от него.
Другой удовольствовался бы таким ответом и увидел бы, что ему не о чём больше хлопотать. Он понял бы всё из этой безмолвной, мучительной тоски, написанной и на лице её, проглядывавшей и в движениях. Но Адуеву было недовольно. Он, как палач, пытал свою жертву и сам был одушевлён каким-то диким, отчаянным желанием выпить чашу разом и до конца.
– Нет! – говорил он, – кончите эту пытку сегодня; сомнения, одно другого чернее, волнуют мой ум, рвут на части сердце. Я измучился; я думаю, у меня лопнет грудь от напряжения… мне нечем увериться в своих подозрениях; вы должны решить всё сами; иначе я никогда не успокоюсь.
Он смотрел на неё и ждал ответа. Она молчала.
– Сжальтесь надо мной! – начал он опять, – посмотрите на меня: похож ли я на себя? все пугаются меня, не узнают… все жалеют, вы одни только…
Точно: глаза его горели диким блеском. Он был худ, бледен, на лбу выступил крупный пот.
Она украдкою бросила на него взгляд, и во взгляде мелькнуло что-то похожее на сожаление. Она взяла его даже за руку, но тотчас же оставила её со вздохом и всё молчала.