Точно: глаза его горели диким блеском. Он был худ, бледен, на лбу выступил крупный пот.
Она украдкою бросила на него взгляд, и во взгляде мелькнуло что-то похожее на сожаление. Она взяла его даже за руку, но тотчас же оставила её со вздохом и всё молчала.
– Что же? – спросил он.
– Ах, оставьте меня в покое! – сказала она с тоской, – вы мучите меня вопросами…
– Умоляю вас, ради бога! – говорил он, – кончите всё одним словом… К чему послужит вам скрытность? У меня останется глупая надежда, я не отстану, я буду ежедневно являться к вам бледный, расстроенный… Я наведу на вас тоску. Откажете от дому – стану бродить под окнами, встречаться с вами в театре, на улице, всюду, как привидение, как memento mori[15]. Всё это глупо, может быть смешно, кому до смеху, – но мне больно! Вы не знаете, что такое страсть, до чего она доводит! дай бог вам и не узнать никогда!.. Что ж пользы? не лучше ли сказать вдруг?
– Да о чём вы меня спрашиваете? – сказала Наденька, откинувшись на спинку кресла. – Я совсем растерялась… у меня голова точно в тумане…
Она судорожно прижала руку ко лбу и тотчас же отняла.
– Я спрашиваю: заменил ли меня кто-нибудь в вашем сердце? Одно слово – да или нет – решит всё; долго ли сказать!
Она хотела что-то сказать, но не могла и, потупив глаза, начала ударять пальцем по одному клавишу. Видно было, что она сильно боролась сама с собой. «Ах!» – произнесла она, наконец, с тоской. Адуев отёр платком лоб.
– Да или нет? – повторил он, притаив дыхание.
Прошло несколько секунд.
– Да или нет!
– Да! – прошептала Наденька чуть слышно, потом совсем наклонилась к фортепиано и, как будто в забытьи, начала брать сильные аккорды.
Это да раздалось едва внятно, как вздох, но оно оглушило Адуева; сердце у него будто оторвалось, ноги подкосились под ним. Он опустился на стул подле фортепиано и молчал.
Наденька боязливо взглянула на него. Он смотрел на неё бессмысленно.
– Александр Федорыч! – закричала вдруг мать из своей комнаты, – в котором ухе звенит?
Он молчал.
– Maman вас спрашивает, – сказала Наденька.
– А?
– В котором ухе звенит? – кричала мать, – да поскорее!
– В обоих! – мрачно произнёс Адуев.
– Экие какие, в левом! А я загадала, будет ли граф сегодня.
– Граф! – произнёс Адуев.
– Простите меня! – сказала Наденька умоляющим голосом, бросившись к нему, – я сама себя не понимаю… Это всё сделалось нечаянно, против моей воли… не знаю как… я не могла вас обманывать…
– Я сдержу своё слово, Надежда Александровна, – отвечал он, – не сделаю вам ни одного упрёка. Благодарю вас за искренность… вы много, много сделали… сегодня… мне трудно было слышать это да… но вам ещё труднее было сказать его… Прощайте; вы более не увидите меня: одна награда за вашу искренность… но граф, граф!
Он стиснул зубы и пошёл к дверям.
– Да, – сказал он, воротясь, – к чему это вас поведёт? Граф на вас не женится: какие у него намерения?..
– Не знаю! – отвечала Наденька, печально качая головой.
– Боже! как вы ослеплены! – с ужасом воскликнул Александр.
– У него не может быть дурных намерений… – отвечала она слабым голосом.
– Берегитесь, Надежда Александровна!
Он взял её руку, поцеловал её и неровными шагами вышел из комнаты. На него страшно было смотреть. Наденька осталась неподвижна на своём месте.
– Что ж ты не играешь, Наденька? – спросила мать через несколько минут.
Наденька очнулась как будто от тяжёлого сна и вздохнула.
– Сейчас, maman! – отвечала она и, задумчиво склонив голову немного на сторону, робко начала перебирать клавиши. Пальцы у ней дрожали. Она, видимо, страдала от угрызений совести и от сомнения, брошенного в неё словом: «Берегитесь!» Когда приехал граф, она была молчалива, скучна; в манерах её было что-то принуждённое. Она под предлогом головной боли рано ушла в свою комнату. И ей в этот вечер казалось горько жить на свете.
Адуев только что спустился с лестницы, как силы изменили ему: он сел на последней ступени, закрыл глаза платком и вдруг начал рыдать громко, но без слёз. В это время мимо сеней проходил дворник. Он остановился и послушал.
– Марфа, а Марфа! – закричал он, подошедши к своей засаленной двери, – подь-ка сюда, послушай, как тут кто-то ревёт, словно зверь. Я думал, не арапка ли наша сорвалась с цепи, да нет, это не арапка.
– Нет, это не арапка! – повторила, вслушиваясь, Марфа. – Что за диковина?
– Поди-ка принеси фонарик: там, за печкой висит.
Марфа принесла фонарик.
– Всё ревёт? – спросила она.
– Ревёт! Уж не мошенник ли какой забрался?
– Кто тут? – спросил дворник.
Нет ответа.
– Кто тут? – повторила Марфа.
Всё тот же рёв. Они вошли оба вдруг. Адуев бросился вон.
– Ах, да это барин какой-то, – сказала Марфа, глядя ему вслед, – а ты выдумал: мошенник! Вишь, ведь хватило ума сказать! Станет мошенник реветь в чужих сенях!
– Ну, так, видно, хмелен!
– Ещё лучше! – отвечала Марфа, – ты думаешь, все в тебя? не все же пьяные ревут, как ты.
– Так что ж он, с голоду, что ли? – с досадой заметил дворник.
– Что! – говорила Марфа, глядя на него и не зная, что сказать, – почём знать, может, обронил что-нибудь – деньги…
Они оба вдруг присели и начали с фонариком шарить по полу во всех углах.
– Обронил! – ворчал дворник, освещая пол, – где тут обронить? лестница чистая, каменная, тут и иголку увидишь… обронил! Оно бы слышно было, кабы обронил: звякнет об камень; чай, поднял бы! где тут обронить? нигде! обронил! как не обронил: таковский, чтоб обронил! того и гляди – обронит! нет: этакой, небось, сам норовит как бы в карман положить! а то обронит! знаем мы их, мазуриков! вот и обронил! где он обронил?
И долго ещё ползали они по полу, ища потерянных денег.
– Нет, нету! – сказал, наконец, дворник со вздохом, потом задул свечку и, сжав двумя пальцами светильню, отёр их о тулуп.
VI
В этот же вечер, часов в двенадцать, когда Пётр Иваныч, со свечой и книгой в одной руке, а другой придерживая полу халата, шёл из кабинета в спальню ложиться спать, камердинер доложил ему, что Александр Федорыч желает с ним видеться.
Пётр Иваныч сдвинул брови, подумал немного, потом покойно сказал:
– Проси в кабинет, я сейчас приду.
– Здравствуй, Александр, – приветствовал он, воротясь туда, племянника, – давно мы с тобой не видались. То днём тебя не дождёшься, а тут вдруг – бац ночью! Что так поздно? Да что с тобой? на тебе лица нет.
Александр, не отвечая ни слова, сел в кресла в крайнем изнеможении. Пётр Иваныч смотрел на него с любопытством.
Александр вздохнул.
– Здоров ли ты? – спросил Пётр Иваныч заботливо.
– Да, – отвечал Александр слабым голосом, – двигаюсь, ем, пью, следовательно здоров.
– Ты не шути однако: посоветуйся с доктором.
– Мне уж советовали и другие, но никакие доктора и оподельдоки не помогут: мой недуг не физический…
– Что же с тобой? Не проигрался ли ты, или не потерял ли деньги? – с живостью спросил Пётр Иваныч.
– Вы никак не можете представить себе безденежного горя! – отвечал Александр, стараясь улыбнуться.
– Что ж за горе, если оно медного гроша не стоит, как иногда твоё?..
– Да, вот как, например, теперь. Вы знаете ли моё настоящее горе?
– Какое горе? Дома у тебя всё обстоит благополучно: это я знаю из писем, которыми матушка твоя угощает меня ежемесячно; в службе уж ничего не может быть хуже того, что было; подчинённого на шею посадили: это последнее дело. Ты говоришь, что ты здоров, денег не потерял, не проиграл… вот что важно, а с прочим со всем легко справиться; там следует вздор, любовь, я думаю…
– Да, любовь; но знаете ли, что случилось? когда узнаете, так, может быть, перестанете так легко рассуждать, а ужаснётесь…
– Расскажи-ка; давно я не ужасался, – сказал дядя, садясь, – а впрочем, не мудрено и угадать: вероятно, надули…
Александр вскочил, хотел что-то сказать, но ничего не сказал и сел на своё место.
– Что, правда? видишь: ведь я говорил, а ты: «Нет, как можно!»
– Можно ли было предчувствовать?.. – сказал Александр, – после всего…
– Надо было не предчувствовать, а предвидеть, то есть знать – это вернее – да и действовать так.
– Вы так покойно можете рассуждать, дядюшка, когда я… – сказал Александр.
– Да мне-то что?
– Я и забыл: вам хоть весь город сгори или провались – всё равно!
– Слуга покорный! а завод?
– Вы шутите, а я страдаю, не шутя; мне тяжело, я точно болен.
– Да неужели ты от любви так похудел? Какой срам! Нет: ты был болен, а теперь начинаешь выздоравливать, да и пора! шутка ли, года полтора тянется глупость. Ещё немного, так, пожалуй, и я бы поверил неизменной и вечной любви.
– Дядюшка! – сказал Александр, – пощадите меня: теперь ад в моей душе…
– Да! так что же?
Александр подвинул свои кресла к столу, а дядя начал отодвигать от племянника чернильницу, presse-papier и прочее.