Расслоение умов и взглядов повергало молодого историка в замешательство, в шок. Заставляло таиться, не распахивать душу перед особо любопытными и навязчивыми дружками. Доносительство одобрялось партслугами, лжепатриотами, учёными-карьеристами.
Студент-отличник знал: патриотизм не насаждается искусственно — медленно вызревает в толще пластов нации. Идёт накопление памяти о подвигах, о славе… переливается в сплав любви и преданности к отчей земле, к общности народонаселения.
Многие сослуживцы Колпашинской комендатуры плыли по течению кровавого потока. НКВД ставило на пьедестал почёта коллективную ложь, скрытность и безропотное подчинение.
Со стороны чрево Ярзоны предстало свалкой тюремного мяса, неведомо зачем затыренного в сырое подземелье. О каком патриотизме, о какой любви к ближнему по заповедям Христа могла идти речь, когда по заповедям НКВД под статью расстрела подводилась почти каждая неповинная жизнь, заведомо оклеветанная, опозоренная.
Написать Сталину, поведать об узниках Ярзоны, о напрасном кровопролитии. Возведёт подобную мысль лейтенант запаса, сам и свергнет с высоты душевного порыва. Полная бесполезность просматривалась зрячим сердцем. Не могла великая кара проходить без участия безжалостного человека не русских кровей. Приводные ремни репрессий, террора включались в действие из Кремля. Раскрутка была напористой и неостановимой.
Радужные мечты о большой воде, первом пароходе парным туманом наплывали на сумбурное бытие. Преподаватель военного дела перечёркивал крестиком каждый прожитый календарный день: их, вроде, не убывало. На северной широте отступала во времени весна. Её отпугивали густоснежные метели, леденящие морозы. Полоненная Обь переживала пору долгой тоски по желанному половодью.
Приходили из комендатуры, просили помочь разгрести кучу следственных дел. Сослался на нездоровье. Не хотелось даже перешагивать порог безжалостного учреждения, где поставленная на поток тряская жизнь докатывалась до жуткой ямы.
Вспоминалась забава из детства. Старший братишка, ухватив за выпуклую пуговицу фуфайчонки, спрашивал льстивым голоском: «Алой или каша?» — «Алой», — отвечал Сергунька, не догадываясь об уловке сорванца.
«Ах, алой — пуговица долой».
Приходилось переключаться на запасное слово «каша».
«Ах, каша — пуговица наша».
В следующий раз разозлённый братик проорал в лицо хитрована:
— Ни алой, ни каша!
— За такой ответ — пуговицы нет.
Пытался победно оторвать пуговицу, а Серёжа её дратвой пришил — пальцы пробуксовывали.
Беспроигрышную хитренькую забаву детства Горелов сравнил с беспроигрышной смертельной игрой особистов. Подпишешь принудительную бумагу, не подпишешь — итог один: вышка… Не пуговки отлетали — жизни.
2Несколько раз Прасковья и Соломонида ходили в комендатуру, в Ярзону, добиваясь встречи с арестованными.
— Не положено. Особо опасные преступники…
Где искать правду? Ни избы. Ни мельницы. Ни клочка земли. Ни свидания с мужьями. Пустить в дело связку соболей Прасковья опасалась. Сочтут за подкуп… сама загремишь за колючку.
Отговорил Натан молодуху от подношения дорогой пушнины. Умолчал: отца и сына поднимали на дыбу. Усердствовали надзиратели Кувалда и просамогоненный Ганька.
Не расскажешь Соломониде о всей кровавой правде, протекающей в застенках. Зверство напало на карателей. Пытальня пропиталась кровью, мочой и блевотиной. Показатели выбивались всеми инквизиторскими методами. Истязаемые не могли поставить в протоколах допросов не только крендели фамилий, но даже простые крестики выходили корявыми и неестественными. Надломленные крестики несли тяжкий крест судьбы, сходили за прощальный знак изуродованной жизни.
На Никодима и Тимура надели кандалы. Ганька Фесько самолично расклепал резьбу на вершинках болтов.
— Бугай! Теперь пальцами не осилишь. Не пытайся освободиться.
За крупную нельму чикист Горбонос выторговал у коменданта день покоя. На расстрелах нервы горели сухим хворостом. После утомительной вахты лихорадило, мутило. Первый гранёный стакан водки исчезал в утробе обыкновенной водой, не воспламеняя дух, не обжигая нутро. Со второго стакана на мозги наплывал туманец.
Наслаивался на очертания Ярзоны, подземелья, штабеля трупов.
«Обхитрил Натан-Наган… вовремя в вышкари подался. Стоит сейчас подлец, зыркает по сторонам, дышит чистым воздухом зимы… Перестал в деревню наведываться… побаивается шкура: не сойдёт с рук почтарство. За связь с подследственными опасниками может статью на черепок накликать… Стоит донести главному скоренько вышкаря в нарники переведут… Стой, стой пока… зубри стишки поэта-хулигана. Всё зачтётся тебе… Клянусь последним чирьем — когда-нибудь сдам тебя со всеми потрохами…».
Водка пока не подняла стрелка расстрельного взвода до облаков, но над полом казармы закрутить успела. Летает в густых парах. Служба представляется почётной, жизнь удачной. Можно поговорить по душам с тараканами, пробегающими по столешнице.
— Шельмы! К салу крадётесь… Не бойтесь — не убью. Сегодня я добряк — жизнь дарую… Вы твари, но чище, чем обовшивленные нарники… Кто их загнал в мышеловку? Сами себя загнали… Ваше тараканье высочество, погрызите сальца — не взыщу…
Подушка с грязной наволочкой давно магнитит башку. Видения перемешиваются в чёрный ворох, тащат в глубину забытья…
Даже особисты встревожены темпами ведения расстрельных дел. Следствия стали скоротечными. Комендатура, Ярзона охвачены зимней горячкой. Пытальня вышвыривает полуживых эсеров, заговорщиков, поджигателей, хранителей тайников с оружием, спрятанным для подставы сами же гэбистами.
Количество смертей подгонялось под пузатые конкретные цифры, вписанные в совершенно секретные директивы.
Много сфабрикованных в спешке дел хранилось в пухлой папке с жирными словами на обложке: РОССИЙСКИЙ ОБЩЕВОИНСКИЙ СОЮЗ. Туда в смертельном полёте залетели помимо русских латыши, поляки, белорусы, обруселые немцы, два китайца и тунгус из придуманного легиона мстителей. Среди разношёрстных вредителей из крестьян-единоличников, сапожников, бондарей, скотников затесался начальничек из Рыбтреста, осуждённый как участник право-троцкистской организации. До этого было исключение из партии за «потерю классового чутья». Какое надо было иметь собачье чутьё, чтобы унюхать в большом коллективе приверженцев красных, белых, уклонистов, сочувствующих, отщепенцев. В густом непитательном бульоне гражданских войн, восстаний, мятежей варилось столько отупелого от красных идей люда, что ни один повар не смог бы распробовать на вкус бурливое варево. Надо было иметь классовое чутьё, чтобы когда-то где-то потерять его окончательно и бесповоротно. За непростительную потерю нюха начальник третий месяц валялся на нарах. Ждал, когда земное существование закончится приговором пули.
Разгоряченные безустальные тройки проносились под свист свинца, под стоны и дикие крики в пытальне.
Ещё один особист подал рапорт об отставке. Рассерженный комендант выдавливал кончиком языка застрявшую в междузубье рыбью косточку. Она ускользала, не поддавалась натиску. Внезапно громоподобный мат сотряс воздух:
— Да я вас!.. отучу!.. рапорты!.. подавать!..
Испуганный гэбист вытянулся сусликом. Бесполезно возражать Перхоти в момент накатного гнева. Лицо, шея побурели. Часто запульсировала вздутая на виске жилка. Неколебимой рукой командир указал подчинённому на дверь.
Вовлечённый в преступный сговор московских политворотил, комендант опасался за личную шкуру не менее напуганного офицерика. Где-то на небесах уже оттачивался меч возмездия, вскипала божья кара.
— С корабля побежали крысы, — басил хозяин кабинета. — Надо непременно перекрыть пути к отступлению… Не мы повинны, что верховодник кремлёвский пустил судно по морю крови… Мы — матросы слаженной команды — обязаны выполнять приказы вождя и Наркомата… История спишет неведомый грех… или ведомый?.. Не мне разбираться в хитростях грешных политиков…
Косточка нельмы не выковыривалась даже спичкой.
— Не срослась же ты с зубом.
Затяжная злость не проходила. Прибавлялось накипи в душе от напряженного ожидания следственной комиссии из Новосибирска. Особые грехи не тащились за комендантом волоком. Но всё же… Молотилка крутилась исправно, без пробуксовок. Снопы не скапливались, вовремя пускались в обмолот. По главному показателю его похвалит комиссия. А мелочевок у кого нет… Два элемента покончили с собой в камерах. Один сдох от истощения. В пытальне у единоличника сердце разорвалось… слабые отголоски режима…
В плюсы Перхоть занёс добропорядочный поступок: гробовщика-контрреволюционера в гробу похоронили. Сознался на крепком допросе: входил в Российский Общевоинский Союз. Перед расстрелом сам себе гробишко смастерил. Оструганные доски подогнал плотненько, чтобы ямный песок не просочился. Спокойненький такой старичок, тщедушный. Наверно, кроме рубанков, стамесок и молотков ничего серьёзного не держал в руках за протяженную жизнь…