Часто в детскую входила бабушка Арсеньева, а с нею Алешина мать — красавица с белокурыми локонами до плеч — Вера Николаевна. Одевалась она в светлые или в яркие платья, а бабушка ходила с палкой, вся в черном шелку и в белоснежном чепце без завязок.
Вера Николаевна пододвигала кресло бабушке, садилась с ней рядком, и они любовались детьми.
Вера Николаевна уговаривала Арсеньеву переехать на жительство в Петербург, но бабушка отказывалась, говоря, что в Тарханах жизнь здоровее и дешевле.
Аркадий Алексеевич тоже много беседовал с сестрой. Начав разговор, они тотчас же прикрывали двери, потому что Арсеньева начинала гневаться, а брат ее успокаивал.
У Аркадия Алексеевича лицо было нездорового, землистого цвета, обрамленное иссиня-черными, жесткими, прямыми бакенбардами. Он казался не то невыспавшимся, не то опухшим — синева и мешки под глазами указывали, что он себя постоянно дурно чувствовал. Большие темные глаза его сурово и устало смотрели на всех. Аркадий Алексеевич страдал тяжелым желудочным заболеванием, мучился бессонницей и отсутствием аппетита; постоянно жалуясь на озноб, он нередко держал грелку.
Часто даже в теплые летние дни он лежал у зажженного камина, в лонгшезе, с газетой, накрывшись пледом, и внимательно слушал то, что Арсеньева рассказывала ему шепотом. Щеки ее багровели от гнева, иногда она даже пристукивала палкой в негодовании. Аркадий Алексеевич, морщась, говорил успокоительно:
— Не надо волноваться, Лизонька! Ты неплохо ведешь свои дела, недаром тебя называют за глаза «министра-баба» или «Марфа-Посадница». Родись ты мужчиной, то, наверно, какой-нибудь пост ты бы занимала!
Елизавета Алексеевна вздыхала:
— Сперанскому спасибо. Очень помог. Я стараюсь поближе к нему держаться. Зятек-то с ним считается, повинуется…
Выехали все вместе — Аркадий Алексеевич с семьей направился в Питер, Арсеньева с внуком повернула на Пензу.
Елизавета Алексеевна объявила, что она решила провести зиму в Пензе, потому что одиночество ей нестерпимо, и распорядилась, чтобы тарханский управитель Абрам Филиппович снял для нее дом в городе на зиму. Немедленно сняли на Дворянской улице в доме Дубенского особняк с мезонином, где Арсеньева и поселилась вместе с внуком. Это был большой дом из семи комнат с маленьким садиком, где мог играть и гулять Миша.
Ребенка окружили дворовыми девушками, нянями и горничными. Андрею же Соколову, как дядьке, Арсеньева велела неотлучно находиться при внуке, стеречь его, чтобы Юрий Петрович не смог его украсть. Всем дворовым людям дан был тот же наказ, чтобы они ночью и днем неусыпно были настороже, следили, чтобы никто чужой не вошел в дом.
Няни неотлучно ходили за мальчиком. Несколько нянюшек было у ребенка, но к одной из них, кормилице своей Лукерье Шубениной, Михаил Юрьевич сохранял привязанность всю свою недолгую жизнь, к мамушке, которая выкормила его своим молоком.
Лукерью привезли в Москву, как только выяснилось, что Мария Михайловна сама кормить не может по слабости здоровья. Лукерья держалась с чувством внутреннего достоинства, была услужлива, но не навязчива, оказалась очень ловка и проворна в домашней работе, чистоплотна и приветлива. Лукерья хоть ростом была невелика, но наружность ее радовала взгляд. Ее скуластое, со свежим румянцем лицо внезапно и резко хорошело, когда она улыбалась нерешительно и застенчиво. Глаза, голубые и ясные, суживались и сияли добротой, и становились видны короткие и крепкие зубы — все лицо словно освещалось. Держалась она прямо и ходила осторожными мелкими шажками.
Лукерью взяли без всякого желания с ее стороны. К ней в Тарханах просто пришел Абрам Филиппович и привел ей корову, дал денег, а свекрови ее велел кормить новорожденную дочку Лукерьи молоком и сладким чаем, а самой Луше приказал связать узелок с одеждой и сесть на телегу, которая ее тотчас же повезет в Москву. Лукерья всполошилась: куда ехать, зачем? Всю жизнь свою, почти тридцать лет, она прожила в Тарханах, рано вышла замуж, родила четырех детей. Старшие — пятилетние близнецы Степан и Прасковья, трехлетняя Аннушка, новорожденная Татьяна в зыбке, — возможно ли бросить детей?
Но раз помещица приказала, возражать не приходилось. Свекровь с благоговением приняла из рук Абрама Филипповича поводок от рыжей коровы, забрала деньги и припрятала их в сундук, а Лукерье велела спешить со сборами. Луша онемела от неожиданности, просила передать низкий поклон мужу, который еще ничего не знал и был в кузнице. Вытирая слезы, расцеловала своих громко плачущих ребят и пообещала им привезти из Москвы пряников, ежели они будут слушаться бабушку Авдотью Панкратьевну. По горькому своему опыту Лукерья уже знала, что бабушка не очень-то ласковая; она много мучила невестку своим вздорным характером, но приходилось терпеть, потому что жили-то в избе стариков, и уважать вздорную волю старухи тоже приходилось — как-никак свекровь! Свекор куда лучше: спокойный старик, рассудительный, никогда слова лишнего не скажет, детей не обижает, а свекруха — ой-ой! Прямо надо сказать, характерная! Однако волей-неволей пришлось на нее оставить детей.
Земно поклонилась ей Лукерья и вымолвила тихо, в слезах:
— Молю вас, маманя, не обидьте внучат! Вернусь — заслужу.
— Ладно, ладно! — торопила свекровь. — Не задерживай!
Поздней осенью Лукерья выехала в Москву, но весной вернулась, когда Арсеньева привезла все семейство в Тарханы.
Лукерью не отпускали с барского двора. Она продолжала кормить Мишеньку. Ей разрешали только в дни больших праздников ходить на побывку домой, и она приходила нарядная, в цветном ситцевом сарафане, в кокошнике с бусами и с лентами, в холщовом вышитом фартуке, в кожаных полусапожках.
Дети сначала не узнали мамку, а потом удивились, что она одета как пава, а когда узнали, что мать их кормит барчонка, то стали ревновать, требовали, чтоб возвратилась домой. Лукерья щедро одарила их обносками с барского плеча и в слезах кланялась свекрови, которая радовалась, что невестка получила выгодное место. Свекор тоже был доволен, но муж, кузнец Иван Васильевич, тосковал. После того как Лукерья перестала кормить Мишеньку, через год у нее родился сын Василий, который и считался молочным братом Мишеньки, донашивал его башмачки, белье и платьица, и вся деревня завидовала Шубениным. Свекровь ликовала, что счастье привалило в их дом — все обулись, оделись, сыты стали. Корова кормила всю семью, а не только маленькую Татьяну, которая, к огорчению Лукерьи, захирела без матери и умерла.
Побывав дома, Лукерья на несколько дней становилась так задумчива и молчалива, что все спрашивали, не заболела ли она, но она, по привычке смиренно улыбаясь, отвечала, что она здорова и ежели выглядит плохо, то от погоды.
Лукерья стала самой любимой няней Мишеньки. С ней ребенок делился своими первыми впечатлениями. Она ухаживала за дитятей, как за своим, нежно и ласково. Лукерья неотлучно была при своем питомце, баюкала его, одевала, кормила, играла с ним, когда Христина Осиповна болела или отдыхала. И все Лукерья делала безропотно, охотно и терпеливо.
Несколько лет прожила она в барском доме и никогда не имела неприятностей от строгой своей хозяйки, хотя трудно ей было очень. Но Арсеньева всегда с доверием относилась к Луше и считалась с ее мнением.
Все же остальные няни менялись. Взятая в Москве Анна Максимовна пробыла недолго: муж ее вернулся с войны без ног и увел ее в соседнюю деревню на жительство, впрочем, обещал ее отпускать, ежели понадобится. Арсеньевой нравилось, что Анна Максимовна умела собирать лечебные травы, делать муравьиный спирт, могла перевязывать порезы и заговаривать кровь и зубные болезни. Арсеньева предупредила, что будет посылать за Анной Максимовной в случае надобности, и даже хотела купить ее у помещика с семьей, но Анна Максимовна умоляла оставить ее в родных местах с мужем и разрешить являться в Тарханы, как только за ней пошлют.
Миша помнил, как пришел муж Анны Максимовны на костылях. Увидев его, Анна Максимовна ахнула.
— Ах ты, господи! Что они с тобой сделали? — запричитала она.
— Еле приполз за тобой. Долго шел, ох, долго! Пойдем теперь в деревню к нам, на поправку…
— Вот и не знаешь, где найдешь, а где потеряешь… Эх, на войне теряют-то больше, чем находят.
Вокруг него собрались дворовые, принесли поесть каши с квасом, спрашивали:
— Поди, на войне жутко было?
Он присел на пень, отдохнул и стал рассказывать:
— Какое там жутко! Не до страху уж тут, когда скомандуют «пли!» — точно море все всколыхнется, кругом туманом подернет, пушки палят, земля дрожит. Вдруг слышим: «В штыки!» — и пошло, пошло! Сердце так и тукает, точно выскочить хочет… — И стал Степан Петрович рассказывать, как он был ранен в Бородинском сражении.